Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Живой?! Ваня!

— Сука ты, Трошка! Больше никто! — откликнулся Фарков. Голос уже обычный, густой, хриповатый.

«Скажи мне кто месяц назад, что из-за девки надрываться так буду, к чертям собачьим того бы послал, никогда бы не поверил. Бестолково все же жизнь устроена: раз, два, и закрутит тебя, завертит, даже удивляться не успеваешь.

Ну, ладно. Полюбила она меня. Не заслужил я этого. Тоже ладно. Но почему же совестно-то из-за этого? Почему охота другим стать, чтоб не зря девчонка сердце расходовала? Ведь никак не объяснишь. И опять же, никто тебе не скажет: сделай то-то и то-то — тогда тебя можно и полюбить. А сам разве догадаешься? Разве придумаешь? Вот беда-то где главная!»

Он замерз, остыла и злость — надо было Фаркову на рожон лезть! Трофим заглянул в снежное окошечко и не успел испугаться, отпрянуть — на другом конце поляны сухо хлестнул выстрел: обожгло правую кисть, вспухла красная полоса, наперерез от указательного пальца. Трофим, не слыша себя, вскрикнул. «Ну, дурак же я! Ну, разиня!» Пока он лежал, о жизни думал, снег под тяжестью «тозовки» вывалился из-за загогулины и открыл Фаркову Трофимов секрет. «Ладно рукой сначала потянулся, а не сразу башку сунул». Трофим залеплял контуженную кисть снегом.

Теперь крикнул Фарков:

— Получил, Троша?

Трофим не ответил, занятый рукой.

— Пермяк?! Живой, что ли?! — повыше, потревожнее стал голос.

— Отвяжись! — Руку свело — пальцем не шевельнешь, и ругаться с Фарковым уже не было сил. «Замерзнем тут. Ванька же упрямый — до ночи пролежит. А я, однако, и курок не спущу. Пока-то отойдет». Трофим поежился, затолкал руку за пазуху, втянул шею в воротник, нос у него багрово посинел.

Но, видно, и Фарков замерз, и его лихотило после Трофимовой пули, потому что вскоре он опять закричал:

— Трошка! Ничьей хватит?

— Хватит!

— Встаем?

— Встаем!

Они поднялись, окоченевшие, синие, затекшие ноги наполнились колющей бессильной щекоткой. В зимовье Трофим залил йодом рану на плече Фаркова — ничего рана, добрая, рубец памятный будет. Смазал йодом и свою опухшую кисть, а потом долго пили чай — до блаженного пота. К разговору не тянуло: слишком свежо ныли раны. В сумерках Трофим засобирался: не улыбалось пока и ночевать под одной крышей. Фарков не удерживал, только спросил:

— На Дальнее подашься?

— Ну.

Осторожно появились первые звезды, не мешая последнему дневному свету заползти в распадки, залечь в сугробах до утра. Ускользающий день грустно напомнил Трофиму: «Один ты остался. Что делать будешь? Как жить? Вот же беда какая!»

20

Напрасно Трофим думал, что Маша мучается происшедшим скандалом. Когда Нина ударила ее, она не почувствовала ни страха, ни ответной слепой злости за причиненную боль. Боли этой Маша не противилась. «Раз она такая, значит, я должна была пройти через это». Соглашалась Маша даже с самой унизительной сценой, когда Нина, при толпе любопытных, вцепилась ей в волосы, — еле вытерпела Маша, чтобы не закричать, а вытерпев, поняла: никогда уже она не сможет пожалеть Нину, и любовь ее будет действительно безоглядно смелой.

Воротясь домой, Маша, не раздеваясь, присела у зеркала и долго рассматривала себя: в сбившейся шали, всклокоченная, с синяком под глазом, с отчаянно-пустыми глазами. «Вот бы он увидел, он бы сейчас рядом был. Я бы ни словом ее не упрекнула, ни за что бы не пожаловалась. Пусть побитая, смешная, пусть об этом весь поселок говорит, зато теперь вот как мы связаны. Так я была глупая девчонка, надоедавшая признаниями, а теперь, когда я такое приняла, он от меня просто так не откажется», — Маша повеселела, пошла умываться, причесываться.

А утром впервые в жизни напудрилась, припрятала синяк. Впрочем, могла бы и не прятать, если бы знала, что в конторе Трофима нет. Напудрилась же она для него, чтобы он не стыдился ее синяка, а ей было все равно.

Нина же в тот вечер, не протрезвев как следует после бурной расправы с соперницей, собрала Трофимовы вещи в чемодан, выгнала с причитаниями и криками мужа из дому и, наревевшись, накричавшись, ненадолго заснула. После, с похмельной, мрачной безжалостностью осудила себя. «Как с ума сошла. Стыд какой: все-таки библиотекой заведую, у всех на виду, а так разошлась?!» По дороге на службу, неохотно здороваясь со встречными, пыталась оправдаться: «Будто мне это надо. Из-за ребятишек же. А так, пропади бы пропадом, пусть бы целовались да миловались». Она снова представила склонившегося к Маше Трофима, ее красные варежки у него на плечах — и снова погорячело в висках, снова слепящая темнота ударила в глаза. «Все-таки как к человеку привыкаешь… Прямо по живому резануло. Тут про все забудешь…»

В библиотеке помощницы Нины, тихие девчонки Вера и Таня, с испуганным любопытством посмотрели на нее. «Знают, конечно. Видно, не ожидали, что я так могу». Нина с деланной прямодушной бойкостью спросила у них:

— Что, девочки, не знали, какая семейная жизнь веселая? Вот запоминайте, вдруг да пригодится.

Вера и Таня покраснели, глаза опустили, ни словом не утешили начальницу. «Стыдно им за меня. Непонятно. Дурочки еще, у них еще все впереди, успеют наскандалиться. А может, обойдутся, по любви выйдут. А что стыдно за меня, так правильно стыдно. И мне хоть глаз не кажи. Ну, вернется когда, что я ему скажу? Как встречу? Себя, мол, не помнила, прости. Так это он прощенье-то пусть просит. Я-то ни с кем не целуюсь. Я ведь на него смотреть не могу. Ну, жизнь, ну, жизнь! Как теперь наладится? И наладится ли?»

С нервно-усталой растерянностью ждала она Трофима. Похудела, извелась, кричала на мать, на ребятишек, — мать молча вытирала глаза, а ребятишки не стеснялись — ревели в голос, Нина ожесточалась, шлепала их, но, опомнившись, жалела, причитала раскаянно: «Сиротки мои ненаглядные!»

Трофим пробыл в тайге месяц с лишком, и, пока бегал от зимовья к зимовью, пока охотился, удавалось скрыться от назойливого вопроса: «Что же ты будешь делать? Как вернешься? Куда вернешься?» — и в то же время поддавался детской, наивной надежде: а, как-нибудь утрясется, само по себе образуется.

Но вот, возвращаясь, поднялся он на последний перевал, увидел как на ладони Преображенское, его родные дымы, и будто не был месяца в тайге: вчера целовал Машу, вчера была ссора, вчера он корил и не прощал Нину, а сегодня все это надо свести воедино, склеить, залатать, а вот как это сделать — он не знал.

Он зашел в контору, к директору, отчитался, обрадовал того, что план промхоз, должно быть, перевыполнит: по зимовьям добрые соболя сушатся. Директор отпустил Трофима домой мыться, бриться, чиститься и, между прочим, сказал на прощание:

— Не мое, конечно, дело, Трофим Макарыч. Но советую: наведи-ка в личном хозяйстве порядок. А то неудобно, я уж и то устал от сплетен. Только без обиды, Трофим Макарыч. Просто мужской совет.

Трофим не ответил, да и нечего было отвечать. «Советы-то легко давать, вот ты бы в моей шкуре очутился!»

Волновался он так сильно, что не сразу нашарил дверную ручку в темноте сеней. Переступил порог, сдавленно поздоровался. Елизавета Григорьевна молча поклонилась и сразу ушла из комнаты, а Нина, в незнакомой красной кофте, бледная, молодо похудевшая, неверным, дрожащим голосом спросила:

— Есть будешь?

— Можно.

От волнения Трофим невнимательно, торопливо поцеловал ребятишек, сунул им по беличьему хвосту и сразу же отошел. Нина помрачнела, еще более побледнела: «Чужими дети стали. Раньше бы не оторвать от них».

Так перемолчали день, не найдя сил для решительного разговора. Возникла какая-то душевная скованность, невозможность начать его или хотя бы на время сделать вид, что случившееся забыто. Вечером Трофим отправился в баню, а когда вернулся, ему было постлано на диване.

21

На следующий день, в субботу, произошло событие, поднявшее с печек всех преображенских бабок. Из соседнего села Ельцова, где действовала церковь, утренним рейсом прилетел священник. Заказала его старуха Сафьянникова, внезапно и тяжело заболевшая. Священник, молодой, высокий и статный, добирался по нужному адресу в густой толпе поселковой ребятни и в сопровождении своры бездельничающих лаек. С аккуратно подстриженной норвежской бородкой, в черной котиковой шапке, в дубленке с белоснежным воротником и белоснежными отворотами, он вполне бы мог сойти за студента, спортсмена, молодого специалиста, чья приверженность к всевозможным бородкам, бакенбардам, усикам общеизвестна, если бы не ряса, стекавшая из-под дубленки черным шелковистым потоком. Чуть приоткрывались на ходу тупые плоские носки теплых сапог, и, признаться, выглядели они в соседстве с рясой несколько странно. У батюшки смущенно щурились карие глаза и не сходила с губ ласково-неловкая улыбка, которую он обращал и к шустрой, насмешливо-удивленной ребятне, и к равнодушно-приветливым лайкам.

43
{"b":"833020","o":1}