Главный слон неожиданно рассмеялся, ухватил хоботом мартышку за шиворот и потыкал ею в огромное волосатое ухо.
— Все ухо исщекотала своим писком. Потише верещи. — Он снова посадил мартышку на спину. Мартышка огладилась, оправилась от испуга. Пальчиком погрозила слоновьему затылку.
— Так вот. Моя мама, когда бывала в хорошем настроении, рассказывала, где что видела. Ну и, конечно, где что слышала. Как сейчас помню, она говорила однажды: «околеем» на человеческом языке значит «умрем», люди этим словом называют звериную смерть. Моя мама добавляла при этом, что своими глазами видела…
Главный слон сбросил мартышку со спины.
— Болтунья, балаболка зловредная! — гневно затрубил слон. — Не слушайте ее, звери добрые! Я хорошо знал ее мать, ни одному слову нельзя было верить.
За время путешествия на плоту появились два новых пассажира, два жирафленка, увидевшие свет недалеко от берегов Сибири. Они очень походили на свою маму-жирафиху и на папу-жирафа — такие же длинношеие, такие же пятнистые, с такими же черными, грустными глазищами. На зверином совете под председательством Главного слона жирафлят окрестили. Одного назвали крошкой Сиб, другого — крошкой Ирь. Мама-жирафиха часто теряла их и бегала по плоту, испуганно звала:
— Ау, крошка Сиб! Ау, крошка Ирь! Куда же вы пропали? Ау, Сиб, Ирь! Немедленно находитесь!
Однажды мама-жирафиха вот так же искала жирафлят, звала их: «Сиб, Ирь, Сиб, Ирь», а на горизонте появился зеленый холмистый берег. Мама-жирафиха первой увидела его и, забыв о жирафлятах, закричала:
— Вижу Сибирь! Вижу Сибирь!
Встреча
На сибирском берегу к встрече чужестранцев готовились давно, с тех пор как один странствующий дрозд рассказал, что видел в океане плот, населенный зверями. Главный медведь вызвал барсука и сказал:
— Вот что, Петя. Ты у нас художник, талант. Давай-ка сочини какой-нибудь плакат, чтоб гостей приветствовать. Только чтоб душевно все было и чтоб со смыслом. Ну, не мне тебя учить.
Барсук достал пенсне из кармана кожаного фартука, подышал на стеклышки, протер их, но пенсне нацеплять раздумал — чего доброго, упадет в траву, потом век не сыщешь — и важно сказал:
— Сообразим.
Главный медведь только собрался выкурить в холодке трубку, появилась сорока, летавшая на разведку в океан.
— Михал Ваныч, а Михал Ваныч! — заторопилась она. — Их там тьма-тьмущая! И кого только нет: крокодилы, обезьяны, попугаи, львы, носороги — сущий цирк, да и только! Каждой твари по паре. Чем кормить будем, чем поить?! И все страшненькие, черные — ни одного знакомого лица! Сразу чувствуешь: не наши звери, и дух у них не наш — тяжелый!
— Будет, будет, Маня, не тараторь. — Медведь тяжело вздохнул. — Главным-то у них кто? Лев, поди?
— А вот и нет, Михал Ваныч, вот и не угадали. За главного у них слон. Уж такая туша — ужас смотреть. И все-то он покрикивает, все-то он командует, и — надо же! — все его слушаются. Даже лев хвост поджимает.
— С характером, видно, мужик. — Медведь опять тяжело вздохнул. — Это я вас тут распустил: каждого слушаю да с каждым совет держу. Ты вот что, Маня, скажи: комплекция-то у него посолидней моей?
— Ой, Михал Ваныч, сравнили тоже! Воробья с пальцем! Ой, ой, что это я говорю, заговариваюсь! — Сорока, опасаясь вспыльчивого нрава медведя, перелетела на ветку повыше. — Даже если на задние лапы встанете, Михал Ваныч, — только до подбородка ему дотянетесь. Уж не серчайте, Михал Ваныч.
— Ладно, не до этого мне. Хоть воробьем, хоть пальцем готов быть, лишь бы от суеты от этой сбежать. Ладно, Маня, лети. Смотри, язык-то особенно не распускай.
Через час Главный медведь собрал свою многочисленную родню и произнес перед нею речь.
— Дорогие родственники! Приближается час ответственной встречи. Как мне стало известно, в главных на плоту ходит слон. Этот слон, по описаниям, детина необыкновенный. Косая сажень в плечах. Хлеб-соль подносить стану, а он меня и не заметит. Буду в ногах у него путаться. Вся надежда на вас, ребята. За ночь вы должны скатать из толстых бревен помост. Чтобы я встал на этот помост, а слон у меня в ногах путался. Уж вы, ребята, постарайтесь! Не посрамите медвежий род.
Медведи разделились на пары, засучили рукава, поплевали на ладони и хотели было уже выворачивать деревья, но Главный медведь снова заговорил:
— А где Потапыч из пятой берлоги? Для него что, мое слово не указ? Или он опять того… Закуролесил? Понятно. Так я и думал. Вот что, ребята. Вы его завтра с утра заприте в берлоге и на встречу не выпускайте. А то, право слово, все торжество испортит. Греха не оберешься. Да-а… Так не забудьте, ребята. Свяжите его, заприте и караульных у берлоги поставьте. А теперь — за дело!
Застонала, завыла, заохала тайга, и в воздухе запахло медвежьим по́том. С гулом и треском бухались на землю толстенные кедры, лиственницы, сосны и пихты, трещал молодой ельничек и березнячок, вздымались к небу желтые, черные, белые корни, и сыпалась с них черная, влажная земля.
Медведи работали без пил и топоров, да и не нужны они были им. За лето столько накопили силы и так соскучились по работе, что любое дерево выдергивали из земли, как былинку.
Затем медведи обломали у поваленных деревьев ветви и корни, бревна стаскали на берег и скатали там помост, украсили его цветами и разноцветными лентами. Вернулись на поляну, пустую и черную, собрали все сучья и корни, сожгли их, ямы засыпали, заровняли, подмели поляну березовыми вениками и засеяли ее семенами сосны — каждый медведь носил на груди мешочек с такими семенами. Когда дело было сделано, один пожилой мечтательный медведь воскликнул:
— Нет, только подумать! Каких-то пятьдесят лет, и здесь будет сосновый бор! Очень люблю встречать утро в сосновом бору!
В это время Потапыч из пятой берлоги был уже сильно навеселе: он принимался то плясать «Барыню», то стращать самого себя: «Вот я тебе, Потапыч, сейчас дам! Ох и дам! Ты меня уважаешь, Потапыч? Уважаешь? Смотри! В бараний рог скручу!», то начинал безудержно хохотать, хватаясь за живот.
Наконец Потапыч утомился, залез в берлогу, поудобнее устроился на еловом лапнике и, чтобы убаюкать себя, запел потихоньку песню:
Когда я на почте служил
ямщиком,
Был молод, имел я силенку…
Потапыч блаженно улыбнулся, с хрустом потянулся и захрапел.
Потапыч еще в детстве, когда мама звала его Потапуней, пристрастился разорять муравейники. Подойдет к рыжему, колючему бугорку, запустит туда передние лапы и ждет, пока муравьи не облепят их. Потом аккуратненько оближет лапы, набьет полную пасть муравьями и стоит жмурится от удовольствия: муравьи вкусные, кисленькие — легонько пощипывает язык муравьиным спиртом. Один муравейник разорит, второй, третий, и, глядишь, уже в голове зашумело, петь охота, плясать. А к зрелым годам Потапычу, чтобы развеселиться, хватало одного муравейника, потому что стал Потапыч горьким муравьяницей, всегда ходил навеселе и сильно озорничал: прятался за дерево и караулил прохожих зверей, подкараулив, выскакивал со страшным криком: «Жизнь или кошелек!» Также любил Потапыч забраться в чащу и оттуда кричать тонким, жалобным голоском: «Ой, спасите, ой, помираю! Ой, «Скорую помощь» мне!» — Прибегали дюжие волки из «Скорой помощи» с носилками, но, увидев медведя, поджимали хвосты, а он басом приказывал:
— А ну, серые, да белые, да, эх, вороные! Несите меня в пятую берлогу, да живо! А не то… — Потапыч резво запрыгивал в носилки, и волки бежали к его берлоге, дружно подвывая:
По кочкам, по кочкам,
По гладенькой дорожке,
В ямку — бух!
Потапыч вздрагивал, трезвел ненадолго и ворчал:
— Эй вы, черти серые! Забыли, кого несете?