Мастер подвел его к станку, над которым возвышалось тускло-серебристое зубчатое колесо, на зубья с трех сторон хлестали желтовато-целлофановые струи масла, вокруг станка было чисто подметено, и сам он, на удивление, работал бесшумно, вдумчиво, точно стеснялся досаждать суетным скрежетом и визгом.
Мастер сказал:
— Вот тут и укрепляйся. Станок этот называется зуборезным. Между прочим, уникальный. Чехословацкого производства. Для больших диаметров. Без спросу никуда не суйся — голову оторвет. Может, конечно, и руку и ногу. Не вздумай на карусели кататься — увижу, сразу выгоню. Ясно? Вот так и живи. — И он крикнул: — Эй, Соколов, Помогаев — кто там? Давай сюда.
Из-за станка вышел Володька с комком ветоши в руках, с папиросой в зубах — проглядывала золотая фикса — неузнаваемый, выросший, небрежно-уверенный, с черными тонкими усиками, в кепке-«москвичке» с петелькой на макушке, в промасленных сапогах с высокими гладкими голенищами, в серой диагоналевой рубахе, заправленной в брюки, ловкий, стройный, даже у станка соблюдавший рабочепосельскую моду.
— Где Соколов? — спросил мастер. — Появится, пусть идет договор на ученика оформит. Вот принимай.
— Привет, Витек! — протянул руку Володька с добродушно-гостеприимной улыбкой, как и положено при свидании давних приятелей.
— Привет! — хрипло ответил Витя. Что-то задрожало, заныло внутри, вспотели ладони — ему представилось, что, как только скроется мастер, Володька шваркнет комком ветоши по лицу, припомнив школьное собрание, Головешку и другие обиды, которые своевременно не облегчил Витя Родов. Но он вытащил из железного шкафчика стальной прут, загнутый наподобие кочерги, и сказал:
— Давай стружку из пазов выковыривай. Привыкай.
Витя привыкал: научился чистить плиту, собирать со станин масло в ведро, под любым углом затачивать резцы, укреплять детали, орудовать кувалдой и тяжеленным гаечным ключом, кататься на карусели-планшайбе карусельного станка, кемарить под калорифером в третью смену, отмывать маслом руки, зубоскалить с крановщицами и револьверщицами с участка малых серий — и ни разу за это время не почувствовал, что Володька зол на него, собирается мстить или стыдить за прошлое. Напротив, он помогал Вите чистить станок в аврально-короткие субботние дни, менял за него салфетки, ночью пораньше отпускал домой и даже оберегал от традиционных цеховых закупов типа: «Эй, паренек. Сбегай за фрезой на 250, да смотри не потеряй, в салфетку заверни» или: «Паренек, попроси у кладовщицы микрон, да пусть не жмется, получше выберет». При подобных просьбах Володька незаметно шептал:
— Возьми тележку. В фрезе под 80 килограммов.
— Быстро отвечай: говорят, микрон за полку завалился, третий год ищут, не найдут.
Непонятным было это великодушие, и временами Витя судорожно паниковал, воспринимая Володькину доброту как ласковую, изощренную пытку, и однажды, не утерпев, сказал:
— Помнишь Головешку? Паяльник-то она потом принесла, сказала: «Дома и без него обойдусь. Здесь нужнее». Ты, наверное, здорово на меня злился?
Володька свистнул:
— А чего мне помнить?! Пофартило, что выгнали. Мать хоть из химцеха ушла — без надбавок обходимся. Думать даже забыл.
И Витя окончательно успокоился.
Помнит он третью смену, сумрачный, опустевший цех, редкие фигуры в длинном, мертвенно-тусклом проходе, сонные лица стропальщиков, неожиданно-резкие звонки кранов. Соколов не вышел, и станок принял первый подручный, то есть Володька. Деталь попалась хорошая: уже настроенная, стоившая часов сорок, а управиться можно за смену, обработка легкая, в основном на механической подаче. Володька проверил размеры, режим, велел залить масло и сказал Вите:
— Часа через два разбуди.
И до сих пор Витя помнит ужасающий, будто сдирающий кожу с головы, скрежет, раздавшийся после этих слов. Витя в растерянности дернулся туда, сюда, но уже вскочил с лавки Володька, заорал: «Стоп, стоп, дурак!», заматерился и сам ткнул в красную клавишу. Прибежал мастер:
— Проспали, гады. Ну, вы у меня запоете!
Володька уже закурил, успокоился:
— Не ори, Белобородько. Вот этот дурак, — Володька кивнул на Витю, — хотел на ручной поупражняться — и саданул.
— Так, — мастер вынул блокнот, — напишем акт. Ты хоть знаешь, сколько она стоит? — спросил он у Вити. — Год задаром мантулить будешь.
Витя и раньше слышал о баснословной цене зуборезных фрез, но стоимость их была безразлична сейчас: «Я же и не притрагивался к станку, чего это Володька говорит?» Оглушенный нелепостью происходящего, Витя не понимал слов Белобородько. А тот уже составил акт:
— Помогаев, ты за старшего — подпиши. Родов, ты не паникуй, может, часть скостят. Давайте настраивайтесь.
— Володька, за что? — со слезами в горле и глазах спросил Витя. — Володька, нельзя же так. Ведь я не делал. Какая ты сволочь, вспомнил, вспомнил! Отыгрался. — Витя уже схватил трубу от гаечного ключа, но Володька легко отобрал:
— Не скули. Ничего ты не понял. Я и не забывал. Теперь знаешь, почем продается?
Витя мазал грязной ветошью по лицу.
— Деньги вместе заплатим, не плачь. Мне не жалко, если гадом не будешь. — И он отвернулся, стал снимать выщербленную фрезу.
Неизвестно, как дождался Витя утра.
Дома он снял только сапоги и в робе бросился на диван. Испуганно запричитала Евгения Дмитриевна, а Витя сказал:
— Замолчи. Все вы врете, врете, как не надоест.
Евгения Дмитриевна хотела было поскандалить, но передумала. Поджав губы, с треском двинула стол.
— Тише, — спокойно сказал Витя, — тише. Вот что. На завод я больше не пойду. Я уже все понял, разберусь сам.
Дядя Андрей замял дело с фрезой, а Витя с ожесточением зубрил физику, математику и через несколько месяцев уехал в другой город.
* * *
В понедельник, с утра, Егор решает: он возьмет три дня без содержания, будет бродить до одури, читать книги, пить газированную воду, посмотрит все картины в старом и новом городе, погрузится в этакое летаргическое безделье и рассеется, успокоится, пересилит боль, вытерпит.
Поэтому он сразу проходит в таммовский кабинет:
— Здравствуйте, Михал Семеныч. Я к вам с просьбой…
— Такое утро, а вы уже недовольны. — Тамм сидит без очков, в глазах плавает мечтательность; эта грубая, суровая действительность расплылась благодаря близорукости, и в ее нежной дымке встают пальмы Сухуми, море — близится счастливое отпускное одиночество.
— Почему недоволен? — спрашивает Егор.
— Запомните, дорогой Егор: если человек что-то просит, значит, он чем-то недоволен, — Тамм надевает очки, встает. — Хорошо, просите.
— Мне нужно три дня без содержания.
— У меня их нет.
— Но, Михал Семеныч. Очень нужно. По личному вопросу…
— Вы женитесь?
— Нет.
— Едете искать невесту?
— Да нет же. Это трудно объяснить, но мне очень нужно.
— Понимаю: переживания. А за кимильтейскую схему буду переживать я? Большое спасибо, молодой человек.
— Я вас очень прошу!
Тамм резко приседает, поддергивает на коленях штаны и лезет под стол, выныривает под носом Егора, запыхавшийся, красный.
— Куда же они пропали? Нигде не могу найти, молодой человек.
— Что найти? — удивляется Егор.
— Как видите, я искал эти три дня даже под столом. Нет, нет и нет. Может, хотите проверить? Прошу. — Тамм свешивает голову набок, щелкает каблуками, рукой приглашает Егора под стол.
— Да ладно, Михал Семеныч. Верю, — через силу улыбнувшись, Егор возвращается в отдел. Там угрюмая тишина понедельника, шелест чертежей, вздохи Ларочки Силантьевой: видимо, не терпится обмусолить «божественное, чудесное» воскресенье, но совесть и тишина не позволяют. Дима Усов, прикрывшись бровями, спрашивает:
— Дал?
— Нет.
— Я же говорил.
Егор открывает ящики, бесцельно ворошит бумаги. Витя к нему спиной, Вера тоже, работают, считают, чертят, стирают, снова чертят. «Что они думают, что они думают, черт возьми! Полно, полно прикидываться!»