Странное ощущение заставляло Витю молчать: кто-то неизвестный из темной зыби насылал на него мягкие, усыпляющие волны, смывая недавнюю злость и пылкость, оставляя на берегу покорного зябнущего мальчика.
— Понимаю, ты не согласен. Ты хочешь спросить, а как же быть, если ты все же прав, видел своими глазами? Куда все это девать? И на это я отвечу, Виктор. Надо, дорогой, иногда подниматься выше личной правоты. Тут дело не только в одной Анне Савельевне. Обвинить одного старшего, одного учителя — значит обвинить всех нас, не верить всем нам. Понимаешь? А потом, из житейского опыта знаю, утрясется все: Анна Савельевна одумается, отойдет, и забияку твоего вернут. Но надо потерпеть, на терпение, дорогой мой, тоже мужество и смелость надо иметь. Нельзя так грудью на старших кидаться, можно и ушибиться. Пойми наконец.
И сейчас тишину общежитской ночи режут дядины слова, кувыркаются, мельтешат, натыкаясь на Витино нежелание вспоминать, но все-таки пересиливают и выстраиваются в светящиеся, непробиваемые ряды. Витя устало думает: «Вот и Тамма я жалею, и Анну Савельевну пожалел, и мать жалел, и дядю, и себя жалко», на самом деле веря сейчас, что во всем виновата его чрезмерная жалостливость.
А дядя Андрей тогда говорил:
— Теперь разберем другой вариант. А что, если она действительно паяльник из дому приносила? Что тогда? Опять же отвечу. Тогда ты вообще будешь дурак. И знаешь, чем все это кончится? Тебя выгонят вместе с Помогаевым и из школы и из комсомола. И я тебе скажу прямо: это пятно не смоешь всю жизнь. Каждому не объяснишь, что из-за благих намерений пострадал, хотел, мол, как лучше, а мне же и по шапке дали. Понимаешь? Да ты не злись, пузырь мыльный. Я тебя жизни учу, а нотаций, дорогой, я и сам не терплю. Поверь. Слышишь, Витюха?! — И дядя Андрей, улыбаясь, подмигивая, легонько поддел Витю под бока, и тот, ужасно боящийся щекотки, вздрогнул, улыбнулся в ответ.
— Ну и все! — загремел дядя. — Рот до ушей, давай чай пить. Женя, собирай-ка чай.
Успокоившаяся Евгения Дмитриевна захлопотала, заговорила обычным деловито-ласковым голосом:
— Витенька, давай кушай скоренько да ложись. — И она погладила его горевшую покорную голову.
За домашним столом, за белой скатертью, в присутствии ласковой матери и доброго, веселого дяди Вити очень уютно, тепло, покойно, он рад, что такой послушный и никому не доставил неприятностей (ну если самую малость, да и та растворилась в благожелательности взрослых), и только не хочется думать о завтрашнем дне, о школе, как о сырой, холодной, ветреной погоде, в которую волей-неволей надо выходить на улицу.
Утром, ощутив себя последовательным единомышленником матери, доказавшим не раз свою верность, он считал, что позволительны и даже необходимы поблажки в награду за эту верность. Витя спросил, не сомневаясь в согласии:
— Мама, мне так неохота в школу! Можно я не пойду сегодня?
Евгения Дмитриевна со спокойной убежденностью ответила:
— Нет, нет, сын. Ведь ты все понял? Все. Поэтому, Витя, некрасиво прятаться, раз все понимаешь и можешь отстоять свою правоту. Зачем же, чтоб тебя считали трусом? Иди, иди, сын, будь разумным и веди себя достойно.
И Витя поплелся в школу, у раздевалки встретил Володьку, одинокого, взъерошенного, настырно-упрямого Володьку, за которого он уже ни за что не заступится. А тот обрадовался, с неожиданным смущением признался:
— Витек! Ну, порядок. А то как-то боязно одному в класс входить. Ты же все знаешь, с тобой легче.
— Ага, Володька. Пошли.
— А ты чо такой квелый?
— Башка раскалывается. Не выспался вроде.
— До конца-то дотерпишь?
— Конечно, — вяло пообещал Витя, не представляя вовсе этого конца, стыдясь, боясь Володьки, но еще больше боясь гнева старших в случае ослушания.
«Что же я тогда? Эх», — ненавидит и жалеет себя Витя; ничего не исправить, ничего не вернуть, есть только бессонница; беспощадная ночь ослепительным светом заливает прошлое — ни малейшей тени, не спрятаться, — все четко, жутко, по-ночному безысходно. Рядом вздыхает, мается Егор, и Витя ненавидит его сейчас, потому что он прав, ждет раскаяния, потому что к нему наверняка не лезут такие страшные мысли, потому что он думает сейчас не о себе, а о Вите, а Витя только о себе. «Ну и черт с тобой, — беззвучно шепчет Витя, — исповеди не будет. Это я у костра распустился. В чем каюсь, так только в этом. Отстаньте, отстаньте все от меня!» — И снова рушится на него неистребимое прошлое.
И снова 8-й «Б», Володька Помогаев, съежившийся у доски, смятый бурным натиском Анны Савельевны и других учителей. Наверное, он много раз с надеждой смотрел на Витю, звал, просил из последних сил, удерживая слезы, чтобы они не мешали верить: вот сейчас Витя встанет и покажет им — Головешке, директору, Лиде, — как врать про Володьку Помогаева.
Но Витя не встал, а просидел все собрание, отвернувшись к окну, аккуратно сложив на парте дрожащие руки. Сильно ломило правый висок, видимо, из-за упорства Володькиного взгляда, но и ломоту Витя выдержал — не повернулся. Так и не посмотрел на Володьку напоследок, не проводил до порога и долго не видел потом.
Уже все путает Витя: кажется ему, что это тогда ему было гадко, боязно, пусто, что это тогда хотелось, истово проклянув себя, опять превратиться в честного, смелого паренька, совсем не знавшего Володьку Помогаева, а на самом деле так думает и чувствует теперешний Витя, опытный, рассудительный человек, напрочь не желающий судить себя и с какой-то яростной страстностью берегущий многолетнюю грязь, наросшую на душе.
Тогда он просто боялся выходить из школы, обмирая при мысли о Володькиных кулаках, но исключенным, видимо, не до драк, и Вите даже на синяки не повезло, как он понял впоследствии: разбита физиономия, зато совесть чиста.
Все было тихо, мирно и в тот день, и в другие, хлынули весенние каникулы, девочка Ира с загадочными глазами повелевала им, и перед ней он не мог выглядеть некрасиво — Витя сочинил героическую историю, в которой один воевал и с педсоветом, и с учкомом, и с представителем районо, но «ты знаешь, Ирочка, этим деятелям ничего не докажешь!». Впрочем, Ирочку результат сражения не интересовал, важно было знать, что с этим отважным, симпатичным мальчиком можно идти на край света, а если так далеко не собираться, то можно хотя бы весело провести каникулы, которые промчались вскоре по сияющим черным улицам куда-то в сторону лета.
Позже, в ученическом однообразии, Витя почти не вспоминал Володьку. Разве что в редкие, короткие паузы незначительных (но по тогдашнему умовосприятию — трагических) неудач: схватил двойку, дядя Андрей, кажется, видел с папиросой, девочка Ира чересчур внимательна к десятикласснику Ветлугину, с непонятной строгостью спрашивала в последний раз математичка, первый силач школы Рылов посмеивался над Витей при девочках, вроде бы шутя назвав слабаком. Вот в эти минуты и возникал в памяти Володька, вернее, не сам он, насмешливый, крепкий, остроглазый, а возникало гнетущее, еще смутное чувство отлученности от других ребят, школы, улицы, дома, как в день того собрания, когда видишь, что жалок, неприкаян, мал и грязен (это пока известно только самому себе), и боязно, что все так будут думать. Странный, расплывчатый страх-маскировщик заставляет лихорадочно исправлять двойку, заискивать под благородными предлогами перед дядей Андреем и девочкой Ирой, Восьмого марта с дурацко-умильной улыбкой лишний раз поздравить математичку, перехватив ее где-нибудь около учительской, а этого верзилу Рылова угощать «Северной Пальмирой», отказавшись от завтраков. Лишь бы казаться хорошим, добрым, свойским, вежливым. Лишь бы о тебе не думали плохо.
А в прочие нормально-беспечные дни он не вспоминал Володьку.
Таким Витя вышел из десятого класса и по дядиному совету решил поработать «на стаж» и дядей же был определен на машиностроительный завод учеником в механический цех.
Помнит Витя, как захлопнулись за ним громадные цеховые ворота, обдало ветреным теплом из калорифера, и он с опаской шагнул в гудящее, необъятное пространство, сверкающее зелено-масляными боками станков, пахнущее горячим металлом, упиравшееся где-то в вышине в сизую гущу переплетов, перекрытий, балок, дымно-радужных стекол. Пружинил под ногами пол, собранный из деревянных пробок-брусков, и справа и слева налетали непонятные зловещие звуки: визгливые всхлипы (кто-то заехал сверлом всухую), белое шипение (озвученная вспышка сварки), надсадный дребезг (кто-то плохо укрепил деталь), пронзительные, тонкие вскрики (затачивали резцы повышенной твердости); Витя вздрагивал, боясь уклониться от центра прохода, и думал, что никогда он здесь не освоится, вечно будут преследовать его эти враждебные звуки и все-то будет казаться большим, остроугольным, холодным, чужим.