— А то, что говорю: не похвалит за дружбу с этим бандитом.
Витя молчал, но не уходил.
— Все, Родов. Иди. Иди, иди, не сопи.
Он уже и не порывался сказать о виденном паяльнике, а просто не мог сдвинуться с места, надеясь черт знает на что: на мгновенное превращение Анны Савельевны в добрую, мягонькую старушенцию, которая запричитала бы, заохала, простила бы Володьку и, не держа зла, отыскала бы паяльник; на нечаянный прилив смелости, отваги, освободивший бы его от неумеренно-бессильного отчаяния и собственной трусости, копошащейся во всех закоулках души.
— Ты чего мнешься, как в детсаде, — Анна Савельевна показала крупные, обкуренные до желтизны зубы — улыбнулась, — поди, поди, а то как бы беды не вышло. Хотя… Родов, стой! Ты, пожалуй, думаешь всякую ерунду. Я вчера паяльник из дому приносила, трансформатора-то нет. Так что имей в виду, Родов.
— Да, нет… ничего, — по-прежнему не поднял головы Витя, обожженный бесцеремонно-бесстыдным признанием Анны Савельевны — он не верил ни слову, хотя и не знал, почему не верил, но не верил.
Под лестницей, ведущей в подвал, он нашел Володьку: тот торопливо курил, лицо в потемках казалось усталым и опухшим, правая рука обмотана какой-то тряпицей.
— Думал — сгрызла тебя. Ну, чо, Витек?
— Бесполезно. Разоряется, орет: я ему покажу, выгоню.
— Эх, блин. Правда, выгонит. Витек! Выгонит — ладно, но не брал я паяльник, а?! — Володькин голос сорвался на хрип, Витя застыдился своей робости перед Анной Савельевной, надо было кричать, уличить ее и, отдаленный от ее зловещего, гипнотического воздействия, Витя возбудился, переполнился нервозно-веселою участливостью к Володьке, готовностью стоять за него до конца. Он говорил о клеенчатом портфеле, своем случайном возвращении в класс, о подлой лжи Анны Савельевны насчет трансформатора и своем бесповоротном решении отвести эту ложь от Володьки.
— Ничего, Володька! Обойдется. Наша возьмет! — радостно кричал тогда Витя, восхитившись собственным мужеством и бесстрашием.
Володька тоже обрадовался:
— Витек, точно? Тогда — порядок. А то Лида застращала: завтра, говорит, учком соберем, комсомольское бюро — даром тебе, говорит, это не пройдет. А теперь ты скажешь — они попляшут. Еще кто вор-то! На пять, Витек.
— Сейчас же найду ее, — сказал растроганный Витя, — пусть раньше времени не зарывается. Пока, Володька, главное — не трусь.
Старшая пионервожатая Лида, полная, застывше-вежливая девушка, обладала отменно трезвым рассудком («На уроки опаздывать нельзя», «Стыдно грубить старшим», «Пионер — всем ребятам пример») и так далее, без каких-либо отклонений и сомнений. Поэтому Витина исповедь очень огорчила ее.
— Витя, честное слово, ты чудак, — скорбно надломились негустые белесые брови Лиды, — Анна Савельевна тридцать лет работает в школе. У нее же грандиозный опыт, она вас насквозь видит. Как же ты можешь говорить о ней такое?
С Лидой проще — все-таки ненамного старше, совсем не грозна, и отлично сознаешь, что здесь возможна большая свобода, большая откровенность, нежели с настоящими взрослыми, иной раз допустимо и этакое снисходительное фамильярничанье, перенятое у усатых десятиклассников.
— Это ты, Лида, чудачка. Эх ты, дорогая наша предводительница! — сказал Витя. — Я же своими глазами видел, вот этими, враз двумя! Разве ты мне не веришь?
— Пусть ты видел. Но я первая поверю Анне Савельевне, что это ее паяльник, и я убеждена, что Помогаева пора убрать из школы. Судя по его поведению, только он мог украсть.
— Да нет же! Вот честное комсомольское! — уже запальчиво кричал Витя.
— А такими словами вообще не бросайся. Подумай, за кого ручаешься? Ведь за слова придется отвечать, Витя. Ни я, ни директор, да, думаю, и весь педсовет не будет да твоей стороне.
— Но, Лида. Я точно знаю: Володька не виноват.
— А я этого не знаю.
— Ну и ладно. Я завтра все расскажу, при всех.
— Витя, я не угрожаю. Но не советую, не подумав, спасать Помогаева. Не со-ве-тую!
— А я буду! Не запретите! Буду! Буду!
— Смотри.
Вечером он встретился с девочкой Ирой у серой, шершавой стены ее дома, под тусклой лампочкой, освещавшей уличный номер, часто проходили жильцы, и Витя уступал им тротуар, независимо окаменевая, чтобы потом снова приблизиться к Ире, как всегда, загадочно молчащей, большеглазой, с родинкой на верхней губе, такой, такой невыносимо-милой, что только и хватало сил чувствовать себя почтительно-пылким, благородным рабом. Но очень трудно проявить это благородство, когда в кармане пусто (даже в кино не позовешь), когда ежеминутно из-за угла может вывернуть мать и, не вникая в тонкости, загнать домой («Ирочка, наверное, все уроки выучила, а ты опять по химии двойку схватишь»), когда все-то кажется, что Ире до смерти надоело бесцельное времяпрепровождение и ты ей скучен и ей хочется, чтобы происходили удивительные события: дуэли, похищения, драки, погони и прочие подвиги, героем которых был бы ты.
А вокруг — мартовский вечер; тепло-влажная темень, развешанные в ней фонари, они устало, оранжево щурятся в предвкушении длинных дней и коротких ночей; на снегу, на асфальте, на деревьях — пахучая, льдистая корочка, которая и сообщает мартовскому воздуху такую винную, густую терпкость; под его воздействием невозможно молчать, невозможно видеть девочку Иру — как все-таки хорошо, что вышла эта история с Володькой Помогаевым, и Витя сейчас возвысился в Ириных глазах, с жаром, с гневом защитив товарища от подлой несуразицы, воспев его смелость («Представляешь, руку в огонь сунул!») и, конечно же, не забыв собственных добродетелей. Кажется, после этого девочка Ира посмотрела на Витю особенно внимательно, ласково, загадочно и при расставании позволила поцеловать себя не один, а два раза.
Дома же — серо, буднично, никакого понятия о ликующем Витином сердце, и более того — у матери испорчено настроение: она с бледным, холодным лицом, нервно потираемыми руками, тяжело дыша, ходит из угла в угол, ждет не дождется мучителя — сына. Готов участвовать в семейной сцене и специально приглашенный дядя Андрей, брат матери, грузный, здоровенный, снисходительно-веселый мужчина, изредка наставляющий Витю уму-разуму, облегчая посильно тем самым вдовью участь сестры.
— Что ты опять натворил? — со стоном спросила Евгения Дмитриевна, не дав Вите даже раздеться.
— Где, когда? Ничего не натворил. — Витиной голове стало жарко, а внутри, под сердцем, появился неприятный, щекочущий холодок в предчувствии материных слез, крика, несправедливых, жестоких слов, которые бесполезно опровергать.
— Мальчишка! Дрянь, клеветник! Кто тебя научил клеветать на старших? Видит бог — не я. Ты вечно хочешь наплевать мне в душу!
«Была Лида и все рассказала», — догадался Витя, ужаснувшись предстоящей ссоры, сознавая, что рано или поздно поступится своей правотой — не перенесет измученно-бледного вида матери, давящей силы ее молчания, и все же, не желая быть без вины виноватым, стал кричать:
— Ты узнай сначала, узнай! Всегда я виноват, во всем! Ты всем веришь, только не мне! Мало ли что Лида наговорит, а я знаю, знаю — Анна Савельевна сама врет, она противная, подлая!
— Замолчи! Ты не сын — ты убийца. Ну, что я тебе сделала?
Дядя Андрей поморщился:
— Женя, успокойся, а ты, Виктор, в самом деле помолчи.
Дядя тяжело поднялся, заложил руки за спину и заходил перед плачущей Евгенией Дмитриевной, возбужденно-испуганным Витей, заходил спокойно, мерно, напрягши шею.
— Виктор, давай рассудим здраво. Положим, эта ваша Анна Савельевна действительно взяла паяльник, чтобы легче вытурить твоего Помогаева из школы. Положим также, что он действительно добрый паренек и не сделал тебе ничего плохого. Ты, значит, защищаешь его и во всеуслышание объявляешь воровкой учительницу. Представь реакцию: извини, какой-то сопляк и старый, заслуженный человек. Ведь никто всерьез не будет разбираться в твоей правде, тебя обсмеют, потому что уважение к человеку приходит с годами, с жизнью, а у тебя за спиной, кроме уличных забав да разбитых носов, ничего нет. Вот и подумай, кому поверят.