Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Егор видит, как кругом хорошо, солнечно, весело, а порадоваться не может, лишь до боли завидует равновесию утреннего мира и, во что бы то ни стало желая приобщиться к нему, говорит:

— Витя, давай сегодня на Караульную заимку, а? Уху сварганим, у костра проветримся. Давай?

— Давай.

— У Тамма на часовой автобус отпросимся. Червей в Максимихе накопаем, да?

— Да, Егор, да, — снова соглашается Витя и улыбается сочувственно-ободряюще, как у постели больного. Егор краснеет, поняв, что Витя догадывается о его теперешнем состоянии и потворствует ему в пустом разговоре, и, видимо, думает, что Егор боится вспомнить о вчерашнем.

— Конечно, Витя, письмо — это гнусность. Я ни слову не верю. Точнее, если там даже строчка правды — это не мое дело. Да нет, не верю! Но я никак не могу объяснить, почему тебя-то она оговорила? Почему?

— Может, ревнует. Знаешь, женщины ревнуют к товарищам, вещам, ко всему свету.

— Нет, Витя. Что ты! Вера же не вздорная. Нет, нет, здесь что-то другое. Но что, что?!

Витя пожимает плечами.

А до Егора только сейчас доходит весь смысл Вериного обвинения. Сказать про Витю такое! «Неужели она хотела поссорить нас? Но зачем? Неужели она думала, что я поверю ей? Про Витьку, которого как пять пальцев знаю, с которым голодали, пили, табак делили, — невероятно, не может быть, не думала она так! Тогда почему сказала? Даже смотреть в ее сторону не буду, на Колыму уеду, вообще ничего не знаю и ничего не было!»

И он говорит:

— Так, Витя, договорились, сегодня на Караульную?

— Договорились.

Суббота уже успела заразить легкомыслием всех киповцев: Дима Усов мечтательно напевает: «У каждой работы кончается срок», Ларочка завита — этакий оранжевый шар из мелких колечек — и сейчас походит на буфетчицу в пивном ларьке, на Куприянове синяя штапельная рубашка с широкими белыми полосами, надетая взамен черной лоснящейся косоворотки.

У Веры потемневшие, сухие глаза, они не подведены, ресницы не подкрашены — она проста, строга и грустна. В сером платье с черным пояском и черным воротником, в черных туфлях на самых высоких гвоздиках, коса перекинута через левое плечо на грудь, будто у примерной десятиклассницы: «Как бы тяжело ни было, но за собой следить надо». Однако по причине субботней беспечности киповцы не замечают Верину подчеркнутую простоту, кроме, конечно, Егора и Вити.

Дима Усов подделывает таммовский голос:

— Дети! Я чувствую, вы готовы уже сбежать. Но уверяю вас: лучше погибнуть на третьей схеме, чем тратить время на футбол. За дело, друзья мои!

— Молодец! — слышится шепот-придыхание Ларочки.

— Я не молодец, а пожилой человек, Ларочка. Я всегда думал, вы серьезная девушка. Оставьте ваши ужимки, здесь не пионерский сбор.

— Ой, ой! — счастливо визжит непробиваемо-восторженная Ларочка.

— Товарищ Куприянов, вы готовы пойти за билетами на этот футбол?

— Готов.

— Идут все? — перестав валять дурака, деловито и серьезно спрашивает болельщик Дима Усов.

— Конечно! — откликается Ларочка.

— Нет, мы по уху собираемся, — говорит Егор.

— Верочка, миленькая, чур мне хоть одного хариуска, — умоляюще складывает руки Ларочка.

— А я не собираюсь, — краснеет Вера.

— Да-а… А я думала, вы вместе.

Дима Усов хохочет:

— У них, Ларочка, вся рыбалка впереди. Ловись, рыбка, большая, ловись маленькая. А что, Егор, рекомендую медовый месяц — в палатке! Речка, звезды, цветочки, рыбы на все бюро засолите. Красота-а — на всю жизнь! Ха-ха!

Какой у него ужасный, самодовольный, тупой смех.

— Да, да, — с кривой, синей ухмылкой соглашается Егор, живьем горя, плавясь, проваливаясь в тартарары.

Вера тут же встает:

— Дима, я ненадолго в город схожу, хорошо? — И, не дожидаясь согласия, почти бежит к двери.

— У вас что, инцидент на восточной границе? — Черные Димины брови превращаются в треугольники. — Извини, старик.

— Да ничего. Пустяки, все нормально, — бормочет Егор.

На часовой автобус Егор и Витя опаздывают, долго ждут попутку и, совсем отчаявшись, собираются двинуть в Ершовский залив, где по субботам рыбаков больше, чем рыбы. Но в последнюю минуту все-таки везет, и с бугра скатывается к ним лэповская дежурка, идущая как раз в Максимиху.

В будке сидит веселая компания, частично выпившая, Егору и Вите достается место у заднего борта. Стенка у будки здесь выломана, поэтому всю пыль, всю мошку при остановках глотают они. Зато едут, зато Майск потихоньку исчезает, сливаясь с тайгой.

Егор прислушивается к разговорам, скачущим над компанией. Небритый парень в накомарнике с откинутой сеткой жалуется:

— Да разве ж я думал, что тесть — зверюга такая. Я ему сенки пристроил, погреб выкопал, а он гонит теперь. В городе, говорит, с теплым туалетом заводи. Вот же корынец какой! — Парень обиженно распускает губы, на щеках хмельной румянец.

Сосед его, мордастый, гладкий дядя, довольный трезвым своим состоянием (а уж законные, субботние граммы получит без всякого скандала из рук жены), развлекается, неумеренно сочувствуя товарищу:

— Иди ты! Такого парня гонит! Да он без тебя засохнет, в навозе сгниет.

— Так и именно! Пока живот надрывал — сынок, сынок, а счас, значит, выметывайся! Все! Седня же отломаю сенки и колодец засыплю. Не я буду!

— Ты смотри! — Дядя возмущенно крутит головой: вот, мол, заели парня.

— Вот точно. До последнего гвоздя сенки растащу.

У кабины разговоры иного характера.

— Тогда ее спрашиваю: зря, что ли, я такую очередину за яблоками стоял? Так, что ли, и уходить?

— Мы, понимаешь, на трассе, а усатые вроде тебя, Петька, в это время к твоей девушке. А?

— Сегодня побреюсь и к библиотекарше. А она так и тает… Толечка, дорогой…

Дорога в Максимиху мята-перемята: ребристая зыбь меж колеями-канавами, занозистые, шаткие лежневки, глубокие промоины, забитые пеньками, корьем и ветками. Трясет, мотает, перед каждой выбоиной пыль обдает машину желтой отравой, по мошке охота палить сразу из двух стволов; Егору душно, противно, лучше бы пешком идти, и он с ненавистью думает о себе: «И мучиться-то по-настоящему не умеешь. Другой бы просто наплевал на тряску, на пыль, а тебя еще и это изводит. Мелко, некрасиво».

Витя по-всегдашнему недосягаемо молчалив, сидит прямо, над переносицей, между бровями, кожа собрана в бугорок, придающий Витиному лицу этакое решительное выражение.

Отягощаемый серыми, мрачными размышлениями, перебирая случившееся с бесцельным упорством, нянчась с ним, как с больным зубом, Егор смотрит на Витю и с облегчением, не сопротивляясь, поддается гипнозу воспоминаний, тонет в добром, теплом потоке признательности: «Витька. Витек. Поехал, чтоб мне, дураку, легче было. Свои планы — в сторону, мне — ни слова. Молчи, молчи».

Егору все в Вите кажется необыкновенным, завидным, и временами со смешной, мальчишеской нетерпеливостью хочется самому быть таким же. Он помнит зимний день, еще в студенчестве, лыжню, до блеска измазанную солнцем, мохнатые снежные шарики на черных листьях осин, себя и Витю, свернувших почему-то с лыжни и идущих по сахарному, рассыпчатому пасту небольшой поляны. Вдруг Витя останавливается: «Смотри». Под тихим коричневым кустом шиповника прохаживаются два жулана, вернее, жулан, красногрудый и важный, и жуланиха, серенькая, в скромном зеленом фартучке. Недавно они поссорились, потому что жулан настойчиво предлагает сморщенную ягодку шиповника, а она, выхватывая за черешок из клюва, все отбрасывает ягодку в сторону. В конце концов настает мир, и жулан с жуланихой по очереди расклевывают ее. Егор помнит свое удивление, увидев влажные глаза Вити, очень растрогавшегося незатейливой лесной сценкой, помнит свою смущенность, что остался холоден, что не смог так остро и глубоко причаститься к природе, как Витя, и там же, на поляне, дал себе слово быть участливее, щедрее, зорче. В общем, таким, как Витя.

Затем видит Егор двадцатую аудиторию, свой стол у самой кафедры, Витю в новом темно-синем костюме, в который они вбухали четыре стипендии (Егору, по жребию, еще раньше купили пальто). Витя выглядит в нем министром, дипломатом и, черт возьми, самим Мастрояни, бросившим сцену и поступившим в их институт. Сопротивленка, преподаватель сопромата Софья Федоровна, шутит по поводу Витиной обновки: «Еще раз убеждаюсь, что не место красит человека, а человек место», — и Витя, не терпящий быть на виду, зло и резко отвечает: «Надеюсь, вы подразумеваете не себя».

10
{"b":"833020","o":1}