Часам к трем ночи, почувствовав утомление, Федор тоже стал поглядывать по сторонам, чтобы улучить момент и незаметно исчезнуть. От выпитого вина и квасу, до которого был он большой охотник, тянуло низ живота. Он вышел из залы, чтобы поискать ретирадное место. Сие оказалось нетрудно. По мере приближения к «нужным чуланам» все сильнее становилась вонь. Стараясь не ступать по заблеванным доскам, Федор справил нужду, плюнул в зияющую дыру и поспешил наружу. За дверью нужника его ждала плотная фигура, закутанная в синюю шелковую епанчу, со знакомой маской на лице. Человек поманил Соймонова пальцем и, повернувшись, зашагал не оглядываясь в сторону анфилады темных покоев, прочь от музыки и света. Не колеблясь вице-адмирал пошел следом.
Потом он часто спрашивал себя, почему так безоговорочно доверился незнакомцу, и не находил ответа. Его проводчик, видать, хорошо знал расположение Зимнего императорского дома и был человеком вполне осведомленным. У выхода с караульным он дождался Соймонова, сказал тихо пароль и пропуск на отзыв часового и, пропустив Федора вперед, вошел в темный покой следом и плотно затворил дверь.
Далеко в углу дробился на тысячи огоньков от богатых окладов свет лампад, освещая лики святых. Когда глаза привыкли к темноте, Соймонов понял, что стоят они в большой тронной палате, справа от возвышения с балдахином над золоченым государевым престолом. Угол, где они стояли, тонул в полной тьме.
— Ваше превосходительство, господин вице-адмирал...
Федор вздрогнул. Человек в маске говорил шепотом, но Соймонов все же подумал про себя, что это не иноземец и что где-то он уже такое пришептывание слышал.
— Ваше превосходительство, — повторил голос, — беда...
Собственно говоря, никакого другого поворота Федор Иванович и не ждал от этого потаенного разговора. У него даже мелькнула мысль, что уже утром, едва он впервые увидел спину в голубом кафтане, а после синюю епанчу, он сразу почувствовал какое-то беспокойство, не покидавшее его весь день и весь вечер. Что-то должно было случиться. А посему, напрягшись внутри, он воспринял слова говорившего даже как бы с облегчением. Мол, вот, свершилось, что пригнетало, и сейчас станет все ясно, и он поймет, кто и где супротивник, кого надо поопастись, а с кем и потягаться. Впрочем, могло быть это и вероломство...
— А ты кто таков, пошто таисся и для чево я тебе? — Федор сказал это так, почти бессознательно, чтобы чуть протянуть время, отодвинуть ожидаемую весть и унять заодно застучавшее вдруг сердце.
— Я те не враг... — отвечал неизвестный и вдруг ввернул прибаутку: — Не для чево, чево инова, как протчаво другова, плачу за ласку твою... А сказать хочу, что надобно тебе, не мешкая, отъехать из столицы на время. И лутше бы подале, на Каспий ли, во Сибирские ли земли. Чай, сам сообразишь одно с другим и куды те лутше податься, где схорониться до времени вернее...
— А пошто?
— Черны тучи собралися. Покамест они рядом, протектора твово окутали, но и тебя сия беда не минет... — Он помолчал и снова сыпанул прибауткой: — Ныне Артемоше — цена два гроша, шейка — копейка, алтын — голова, по три денежки — нога: вот и вся ему цена. А завтра и ты можешь не дороже стать.
Знакомы, знакомы присловья эти были Федору. Не так чтобы хорошо, но все же слыханы. Вот только где?.. Ну кабы он еще поговорил...
— А ты сам-то чей?..
— А ты все не признал? — Человек распахнул епанчу, подбоченился, заскреб ногою, рукою замотал, заквохтал по-курячьи. — У нашей у Параши сорок рубашек, а подует ветер — и вся спина гола...
Федор не улыбнулся.
— Никак Квас... — поперхнулся и договорил: — Михайла Алексеевич?..
— Да ты уж говори, договаривай — Квасник я, ничего, привык.
Он снял маску. На глазах у придворного шута князя Голицына переливались, блестели дорогими окладными самоцветами слезы:
— Ноне подписан господину обер-егермейстеру страшный суд.
Он поворотился к иконам и зашептал неслышные, но покаянные слова. А Федору на ум пришли рассказы о юродивых, читанные им в рукописных житиях: «ночью юрод молится, на людех же никогда». Не оттого ли он не видел никогда Квасника во дворцовой церкви, что тот позор свой шутовской обратил в крест и как крест нес свое «самоизвольное мученичество»? «Во дни по улицам ристаше, яко во пустыни в народе пребываше, похаб ся творяше, в нощи же без сна пребывая, господу богу моляшеся...» — вспомнил Соймонов слова из жития блаженного Максима Московского, юродствовавшего миру еще во времена великого князя Василия Темного...
Голицын перестал молиться.
— Да ты не томи, Михайла Алексеевич, чево случилось-то?.. — Чувствуя свою вину перед Голицыным за «Квасника», Федор специально еще раз назвал его полным именем.
И это возымело действие. Уже много лет в этом дворце никто не произносил так имени несчастного шута. Он выпрямился, потянулся к уху Соймонова и заговорил торопливо, но уже не тем неузнаваемо-пугливым шепотом, а голосом, в котором страх был не на самом первом месте.
— Был надысь в Кабинете промеж министров великий спор. Пошло на «да» и «нет». Его светлость все твердил, что-де надобно полякам за потравы, за чрезвычайные убытки и насилия, учиненные нашими войсками при марше чрез владения Речи Посполитой в минувшую кампанию, сатисфакцию сделать и вознаграждение по требованию дать...
Федор перебил:
— То мне ведомо, еще осенью граф Огинский в Петербурге великой контрибуции добивался. Ея императорское величество великая государыня, полагая, что сии требования графа чересчур велики, определила послать на места комиссаров для учинения осмотра потрав и разорений. И факты оказались в совершенстве с донесением посла несогласными.
— Об том я и говорю. Одначе его светлость разны резоны изволил представить...
— Не может быть, Михайла Алексеевич, чтобы его светлость и граф Огинский, посол Речи Посполитой, об одну руку играли...
— Э-э-э... Кого черт рогами не пырял. Да не об том речь. Его высокопревосходительство господин обер-егермейстер кинулся доказывать, как польски жалонеры принимали сторону врагов наших — турок, и что-де они во все времена желали нам вреда, так пошто же щадить и ласкать сей народ, к нам издревле недоброжелательный?.. А его светлость знай свое гнет: будем платить, да будем платить... А уже его сиятельство Андрей Иванович Остерман и князь Черкасский к тому склоняться зачали...
Голицын замолчал и отер полою епанчи рот от слюны.
— Ну же, ну? — понудил его Федор, спеша услышать конец истории.
— Чево понукаешь, не кабальный я тебе...
— Прости, Михайла Алексеевич, крайность понуждает.
И снова помягчел от учтивого обращения голос шута.
— Ладно, виноват да повинен — богу не противен... Распалился господин Волынский, себя не помнил. Кричать стал, и выкричал, что-де он не владелец польский и не вассал Речи Посполитой, а посему причин для себя подлисивать шляхетству польскому не видит... — Федор при этих словах и рот раскрыл. — То-то и есть. Кабы ты видел, господин вице-адмирал, как вспыхнул его светлость. Надулся, ровно мышь на куль. С места встал, из покоя вон вышел и дверью хлопнул.
Затряс головою Соймонов, понимая всю предерзостность неосторожного поведения патрона. Этого Бирон не мог простить. А Голицын продолжал, понизив голос снова до едва слышного шепота:
— В тот же вечер в опочивальне у государыни пал герцог Курляндский на колена пред ея величеством и просил нарядить суд праведный на него и господина обер-егермейстера по всей строгости законов и по монаршьему усмотрению. Государыня не желала суда. Но господин герцог Курляндский сказал: «Либо ему быть, либо мне» — и пошел прочь, объявивши, что подаст челобитную о винах и продерзостях кабинет-министра.
Голицын замолчал, и оба некоторое время стояли, не произнося ни слова. Федор понимал, как должен был разъяриться Бирон. Будучи герцогом Курляндии, он находился по законам в вассальной зависимости от Польской короны и имел весьма сильные побуждения заискивать расположения вельмож польских и шляхты. Потому он, конечно, и воспринял слова Артемия Петровича в полном смысле, каковой тот и вкладывал в них, не думая о возможных последствиях. Это тогда, когда герцог был обеспокоен за свое будущее в связи с припадками императрицы. Он не мог не видеть, что живет своекорыстными интересами, без всякой пользы для России, кормится за ее счет и разоряет. И чем лучше он сам это понимал, тем больше старался убедить себя и заставить убедиться других в том великом счастье, которое он оказывает этому чужому для него государству своим милостивым вниманием к его делам. Трудно было сыскать более уязвимое место, чем указать на то, что партикулярные выгоды герцога приносят лишь вред интересам России...