— Рагозинникову повесили?
— Повесили. Выполняя ее призывы к искоренению зла. Или это не зло — швырять бомбы в своих ближних? А что касается правды, меня действительно с малых лет учили лгать. Рагозинникова спрашивает: чего этим люди достигнут? Ответ: мы с вами мило беседуем, а Рагозинникова — на виселице. Все дело в точке зрения. Земля — шар. Когда на одной стороне день, на другой — ночь. Но земля вертится…
— Простите, Аркадий Михайлович, — Житомирскому хотелось скорее перейти к делу, и он уловил момент, когда Гартинг чуть приостановил свою речь. Но тут же и его самого понесло: — Ну что — точка зрения! И повороты земного шара… Архимед, хвалясь своим открытием теории рычага, заявил: «Дайте мне точку опоры, и я сдвину землю». А такой точки опоры в природе-то нет! Рагозинникова — «дивное, хорошее существо», как бомба, начиненная эсеровскими бреднями в каком-то лишь одном миражно-утопическом направлении, требует: «Говорите все только правду, и воцарится благоденствие на земле». Да это все равно что призывать всех стать, скажем, рыжими. Она вряд ли хотя бы одного лгуна успела превратить в говорящего только правду, а ей уже петлю на шею накинули. Но вот когда Ленин пишет: «Дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию», — это реально, Аркадий Михайлович, очень реально. Программа нашей партии в действии, и организация революционеров — не миф.
— Вам нравится говорить «нашей» партии, — не то с упреком, не то поощрительно напомнил Гартинг.
— Мне нравится и принадлежность к нашей партии, — с такой же неопределенностью отозвался и Житомирский. — И это обстоятельство побудило меня привезти вам свой внеочередной доклад.
— Ах, да! Так рассказывайте, что там особенного стряслось, в «вашей» партии, если никто из ее лидеров даже не умер!
— «Стряслось» не то слово, Аркадий Михайлович. События развивались издавна и вполне закономерно. А вот кульминационный момент свершился на этих днях. Точнее, пятнадцатого мая.
— Я жду.
— Ну, обстановку к началу выхода «Пролетария» в Женеве вы знаете. Натянутые отношения Ленина с Богдановым и так далее. Однако все-таки рассказ свой я предварю цитаткой из февральского письма Ленина Горькому, которое мне удалось просмотреть прежде, чем оно попало к адресату. — Житомирский вытащил из бокового кармана пиджака пачку листков бумаги, отобрал один из них и, щурясь на слабый свет бра, прочитал: — «…Вы явным образом начинаете излагать взгляд одного течения в своей работе для „Пролетария“. Я не знаю, конечно, как и что у Вас вышло бы в целом. Кроме того, я считаю, что художник может почерпнуть для себя много полезного во всякой философии. Наконец, я вполне и безусловно согласен с тем, что в вопросах художественного творчества Вам все книги в руки и что, извлекая этого рода воззрения и из своего художественного опыта и из философии хотя бы идеалистической, вы можете прийти к выводам, которые рабочей партии принесут огромную пользу. Все это так. И тем не менее „Пролетарий“ должен остаться абсолютно нейтрален ко всему нашему расхождению в философии…» Изволите видеть, писатель Горький лезет в философию; Богданов, ученый муж, вообще считает себя особой, царствующей на философском троне, а Ленин — лидер партии…
— «Нашей» партии, — с ехидцей вставил Гартинг.
— Да, нашей партии! Ленин бежит от философии, как черт от ладана. По мнению Богданова, конечно. Да если бы только так. Если бы только в своей среде. Но ведь и меньшевики, и эсеры, и все прочие тычут пальцем в глаза: на какие философские основы опираются большевики? На Маха, Авенариуса, Беркли, Юма…
— Остановитесь, Яков Абрамович! Для меня это — что в стену горохом. Философские течения не изучал и изучать не буду. В докладе соберите хоть всех философов мира, а на словах объясните попроще. У Ленина переменились взгляды?
— Решительно! Не на сам предмет и не на определенную философскую школу; он как был убежденным материалистом, таковым и остается — переменился его взгляд на тактическое использование философии как серьезного оружия партии.
— М-м! — промычал Гартинг. — Н-да, Ленина мы знаем как твердокаменного, что касается основных целей, и как самого гибкого тактика, когда речь идет о текущем моменте. И каким же образом ныне всплывает на поверхность именно философия?
— А таким. Богданов — большевик. И, кроме того, он вместе с Лениным и Дубровинским ведет «Пролетария». А философия Богданова — эмпириомонизм — перепев Маха на русский манер…
— Фу, черт! Какое мне дело до Маха! Проще.
— Мах и, следовательно, Богданов проповедуют идеализм. То есть отрицание материальности мира, веру в некую высшую силу…
— Гм! Пролетариату, понятно, такая философия не подходит. А Богданов — сам большевик. Ловко. Большевикам надо или разделять его философию, или Богданова не считать большевиком.
— Совершенно верно. Но Богданова поддерживают и Базаров, и Луначарский, и Алексинский, и Берман, и Суворов. Да что тут перечислять!.. Говорил я, даже Горький на ощупь к ним тянется. И, выходит, Ленину следует бить не просто по Богданову и его сторонникам, а под корень срубить их немарксистскую философию. При том еще обстоятельстве, что Плеханов — меньшевик, а с богдановской философией на ножах.
— Узелок!
— Если бы только один! Но пока — об этом. Ленин — гибкий тактик, но при случае способен, как Александр Македонский, разрубать гордиевы узлы и мечом. И он решил обрушить на своих противников капитальнейший философский труд. В известной степени забросил газету, свое в ней участие, чем вызвал неудовольствие даже у спокойнейшего Дубровинского. У меня, дескать, сейчас «философский запой».
— Не у Дубровинского — у Ленина «запой».
— А я разве сказал: у Дубровинского? — Житомирский всплеснул руками. — Разумеется, у Ленина. Но коли на то пошло, он своим «запоем» увлек и Дубровинского.
— И вас, кажется, тоже.
— Если хотите, да. И я вам скажу, философия интереснее медицины. Во всяком случае, она приносит людям меньше смертей.
— Похвальное признание!
— Продолжаю. Для того, чтобы закончить свой философский труд и, как мечом, рубануть им по гордиеву узлу, завязанному нашими русскими махистами, Ленину не нашлось в Женеве достаточно материалов, и он укатил в Лондон, где, работая в Британском музее, провел почти весь май. А в это время Богданов, Луначарский и прочие для всей эмигрантской публики объявили реферат «Приключения одной философской школы», разумея под ней «плехановскую школу», а целя и в Ленина.
— Ага! С расчетом в отсутствие Ленина скомпрометировать его философские позиции? — уточнил Гартинг. — Это мне нравится.
— Когда я здесь, у вас, мне тоже нравится. Но в Женеве, на реферате, я не аплодировал ни Богданову, ни Луначарскому.
— А кому же?
— Дубровинскому…
Вошла Люси, неся на подносе груду холодных закусок, свеже-заваренный кофе, и разговор оборвался. Житомирский принялся ей помогать, перебрасываясь чуть фривольными репликами. Беспечно рассказывал ей что-то о хорошей своей знакомой в России, которую зовут почти так же — Люсей. Но, разумеется, та Люся, ее красота и изящество форм никак не могут сравниться с прелестями этой Люси. Вот что значит различное ударение и разница всего на одну букву в женском имени! Гартинг сидел, деревянно поглядывая на них, будто у стола хлопотала не смазливая, плещущая весельем девушка, а измученная годами и трудной службой старуха, притом совсем ему незнакомая.
Житомирский не спешил. Ему хотелось и поесть со вкусом, основательно, и подольше задержать кокетливо прислуживающую Люси, задержать просто так, ради приятности общения с ней, и к тому же несколько подразнить Гартинга. Сообщение оборвалось на интересном месте, а продолжать его при посторонних, тем паче при служанке, не годится. Хотя «служанка» эта здесь конечно же не посторонняя!
Но Гартинг не пожелал оставить Люси, после того как она приготовила бутерброды для Житомирского (сам он от еды отказался) и разлила кофе по чашкам.