— Не хочу. И никаких примеров приводить я не буду… — вновь заговорил Дубровинский.
Но теперь его перебил Леонид Петрович, пристально следивший за ходом этого своеобразного, одностороннего спора.
— И цитаты из стихов любимых поэтов, и народные поговорки, и, если угодно, изречения из библии по любому поводу, но с диаметрально противоположным их значением всегда подобрать можно, — покашливая, вступился он. — В математических теоремах и то зачастую встречаются такие противоречия, что не найдешь способа их примирить. Конарский, мечите свои громы не на голову Иосифа Федоровича, а на мою голову! Я был женат, я любил свою Наденьку, и, сумей я тогда сберечь ее, теперь она сберегла бы меня. И мы вместе с нею и с вами, Конарский, дожили бы до победы! Вот мои стихи. Давние. Они и сейчас еще совсем сырые и уж конечно не годятся, чтобы цитировать. Но если я их не успею поправить, не найду лучших слов, пусть и такие они останутся моим символом веры.
Смелей, друзья, идем вперед,
Будя в сердцах живое пламя,
И наше дело не умрет,
Не сломят бури наше знамя!
Победы уж недолго ждать.
Проснулась мысль среди рабочих,
И зреет молодая рать
В немой тиши зловещей ночи.
Она созреет… И тогда,
Стряхнув, как сон, свои оковы,
Под красным знаменем труда
Проснется Русь для жизни новой!
Радин подвигал острым кадыком, должно быть, у него сохло во рту, обтер губы, скользнул рукой по длинной бороде. Добавил устало:
— Вот в этой новой жизни я вижу себя всегда стоящим рядом с Наденькой. Иначе пусто. Иначе все зачем? Иосиф Федорович, передайте Анне Адольфовне мои поздравления. А случится, зайдет сюда, я это с великой радостью сделаю лично.
11
Свадьбу «сыграли» только в начале июля. На просьбу Дубровинского свершить обряд венчания возможно раньше священник кладбищенской церкви отец Симеон ответил наставительным отказом. Дескать, время на «красной горке» они упустили, теперь ждать надо, пока закончится петровский пост.
Ну, а до этого весьма и весьма основательно их помытарил исправник, обставляя выдачу своего разрешения на брак бесконечной цепочкой разных формальностей и откровенных придирок. Видимо, не мог он забыть и простить Дубровинскому его дерзкую приписку, некогда сделанную ниже исправничьей резолюции.
Но была и еще, серьезнее всех других, причина, надолго как бы остановившая течение времени…
Провожали Радина в ясный, оттепельный день февраля. На прогретых сторонах улиц капало с крыш, длинными натеками свисали рубчатые сосули.
Леонид Петрович был в приподнятом настроении, шутил, смеялся. Закутавшись в тулуп, предоставленный ему возницей, подрядившимся довезти до самой Вятки, он все не давал сигнала трогаться. Говорил и говорил. Делал наставления остающимся, фантазировал, с какой помпой встретит его благословенная вечнозеленая природа Крыма. Монашески строгие, задумчивые кипарисы; веселые, улыбающиеся магнолии; робкие чужестранки пальмы, зябко драпирующие узкие талии в шелковистые коричневые шали; нежно-розовые стволы сосен, их причудливо простертые сучья, переходящие в тонкие лапки с такой длинной и мягкой хвоей, что и захотел бы, да не сможешь о нее уколоться. А среди этого зеленого разлива, на крутых склонах гор, сбегающих к бирюзовому морю, белый цвет миндаля, подобный струйкам легкого тумана, возникающего из самой земли.
Слушая Радина, все тоже сияли: наконец-то человек твердо уверовал в чудо, в те радости, которые ожидают его в ласково-солнечной Ялте! А вера в возможность своего исцеления — лучший врач. И что из того, что уж очень иссох Леонид Петрович и что, вполне удобно устроившись в широких санях, он тем не менее говорит с такой одышкой, словно взбирается по крутой лестнице, — все это пройдет, едва перед глазами больного откроются голубые морские и небесные дали волшебного юга.
Хорошее настроение Леониду Петровичу создавали не только дружеские напутствия провожающих и первые капельные перезвоны после мучительно долгих метелей. Он влюбленно поглядывал на объемистый чемодан, в котором лежали бесценные для него сокровища — рукописи неимоверно большой работы о сложнейших проблемах мироздания, полностью законченной как раз в последние перед отъездом дни.
Радин ликовал, сознавая, как ловко он «поймал за хвост» то, что не поддавалось Майкельсону и Лоренцу в их изысканиях, направленных на разгадку тайны «эфирного ветра» — быть или не быть ему в разряде истин, дающих ключ к познанию физической природы движения материальных тел в бесконечном пространстве. Казалось, с плеч сброшены сразу две горы: завершен многие годы владевший его творческой мыслью научный труд и окончена нравственно тяжкая ссылка. Он свободен! Полностью свободен теперь для того, чтобы с головой, самозабвенно уйти только в революцию!
Это передалось и его друзьям. Они долго веселой ватагой двигались за санями. А казанский студент Ротштад, приезжавший в Яранск погостить и теперь вызвавшийся сопровождать Радина до самой Ялты, ответно все махал и махал шапкой, пока подвода не скрылась за поворотом.
Потом, спустя три недели томительного ожидания, из Ялты пришла радостная телеграмма: «Доехали благополучно поместились приличной гостинице зпт навестил Антон Павлович принес журналы вызвал доктора надеюсь все будет хорошо Юлиан Ротштад».
Десятки раз перечитывая телеграмму и готовый, в радости, показывать ее первому встречному, Дубровинский думал: «А мы тревожились, боялись этого переезда. Как правильно, что Леонид Петрович согласился уехать в Крым!»
Правда, в последних словах телеграммы сквозила не вполне улегшаяся тревога, но все равно от этого листка бумаги как бы веяло соленым запахом моря, и то, что Антон Павлович Чехов отнесся с большой сердечностью к Радину, было тоже приятной вестью.
После того минуло всего лишь двое суток, и поздним вечером в дверь комнаты Дубровинского опять постучала рассыльная с телеграфа. Он нетерпеливо развернул на этот раз холодный почему-то и жесткий листок бумаги.
«С горестным отчаянием сообщаю вам что несмотря на принятые врачами экстренные меры Леонид Петрович скончался тяжелых мучениях тчк похороны состоятся девятнадцатого марта Аутском кладбище тчк Юлиан».
Дубровинский прочитал телеграмму и безвольно опустил руки.
Снова и снова подносил он похрустывающий листок бумаги к глазам и не находил места от щемящей сердце тоски. Не стало Леонида Петровича! Уже никогда, никогда не услышать его голоса, всегда такого доброго, убеждающего! Не увидеть его лица, пылающего вдохновением — в споре ли, за работой ли. И если даже усталого, измученного — все равно привлекательного какой-то необыкновенной простотой. Теперь и писем от него не придет, конечно, с новыми поэтическими строками, всегда мужественными, зовущими на борьбу, как труба горниста.
Так верилось в ялтинское чудо! Но чуда не свершилось. Уезжая, Леонид Петрович шутил, смеялся заразительно, живописал те радости, которые его ожидают в Крыму. И в них поверил, твердо зная, что долгими они не будут. Не безжалостно ли короткими они оказались, как вознаграждение за три недели мучительного пути?
Эти горькие размышления отодвинули в сознании Дубровинского все остальное, он как бы облекся в траурное платье, ходил со скорбно погасшим взглядом.
Встречи с Анной Адольфовной несколько просветляли его настроение, но о сроках свадьбы своей по обоюдному молчаливому согласию разговора они не заводили. Дело совсем не в церковном обряде и болтовне яранских сплетниц — всем этим можно пренебречь, — есть свои собственные нравственные нормы. Они не исчисляются по строгому календарю, время само подскажет, когда и какому чувству отдать первое место.