Ему не дали закончить, дружно зашумели:
— Нам не надо «Искры» другой!
И наперебой стали просить у «товарища Иннокентия» слова для выступления. Лядов прищурился, отходя и становясь рядом с ним. В его глазах был немой вопрос: «Неужели вам и теперь не ясно?» Дубровинский в ответ слегка шевельнул плечом, что означало: «Здесь не место для нашего спора. А мнения своего я не изменил».
Выступающих оказалось много. Говорили страстно, горячо. Просили передать Ленину и всем его сторонникам, что на самарских рабочих можно твердо положиться. Не нашлось никого, кто внес бы разлад в этот дружный разговор.
Расходились, когда небо стало отбеливаться. Поплыть в город сразу всей «флотилией» было рискованно. Недреманное око полиции наверстало бы свой вчерашний промах. И вот на веслах потянулись лодочки вдоль берега, одни вверх, другие вниз по течению, чтобы пересечь Волгу не в виду города. Только те, кому казалась совершенно нестрашной встреча с полицией, пустились напрямую.
Дубровинский с Лядовым добирались самым далеким, но вполне безопасным путем. Сидя в лодке и полоща кисти рук в прохладной воде, Лядов не уставал повторять:
— Ах, хороша получилась маевочка! Будет о чем рассказать Владимиру Ильичу. А вы что-то очень осунулись, Иннокентий?
— Сам не знаю. Устал. Пока шла беседа, не замечал времени. А уселись в лодку — звон в ушах, так бы и повалился.
— Вы нездоровы? — встревоженно спросил Лядов. — Прилягте на носу лодки. Я вам дам под голову пиджак.
Гребцы, рабочие тоже заволновались, стали предлагать и свою одежду.
— Что вы! Что вы! — замахал руками Дубровинский. — Это со мной иногда бывает. А бледность и усталость согнать — пустяк. Дайте-ка я сяду на весла, с полчасика погребу.
Однако ни бледности, ни усталости не согнал. Только измучил себя еще больше. Он взмахивал веслами, откидывался всем корпусом, энергично подтягивая залощенные рукоятки на себя, а в груди у него похрипывало. Струйки горячего пота текли по спине.
Причалили далеко за окраиной города и несколько верст тащились пешком. Пригревало утреннее майское солнце. Лядов был оживлен, делился замыслами новых поездок. Дубровинский отмалчивался. Так они и расстались. Прощаясь, Лядов спросил:
— Что же все-таки я должен буду передать от вас в Женеве нашим товарищам, Владимиру Ильичу?
— Если для партийного большинства имеет значение и еще один человек, я — этот человек. А Владимир Ильич для меня — наибольший авторитет.
— Вот и чудесно! — облегченно вздохнул Лядов. — Стало быте, весь наш прежний разговор можно считать как бы несостоявшимся? Вы за созыв съезда партии?
— Я за мир в партии, — упрямо сказал Дубровинский. — За партию большевиков, в которой вообще нет меньшинства. За единую, нерасколотую партию. В интересах этого я и буду работать.
— Чего стоят тогда ваши слова об авторитетности Владимира Ильича? — теперь уже с гневом выкрикнул Лядов, оглядывая бледного ссутулившегося Дубровинского.
— Если бы здесь вместо вас стоял он, — проговорил Дубровинский, отмахивая мокрую от пота прядь волос со лба, — он бы меня понял. Или я понял бы его. Вот в чем его авторитет!
— А я вас убедить не сумел?
— Нет, не сумели. Потому что меня не поняли. А мы ведь с вами вместе, Мартын Николаевич!
Слабо пожал руку Лядову и свернул в ближайший переулок.
Добравшись до дому, он вымылся прохладной водой до пояса, сменил рубашку, пожевал хвост вяленой рыбы, прикусывая зачерствевшим хлебом. Было не до того, чтобы согреть на плите чайник. Бросился на постель, благостно предвкушая, как сейчас погрузится в крепкий сон.
И вдруг его подбросила, заставила сесть на кровати беспокойная мысль. Он же к утру этого дня обещал железнодорожникам написать листовку против войны и передать для размножения на мимеографе! Вот-вот за ней должны прийти. Это так необходимо! Вереницей через Самару ползут солдатские эшелоны на восток, на убой. Духовенство, купечество, городские власти встречают и провожают воинские поезда с хоругвями, с музыкой, с фальшивыми патриотическими речами. И так будет по всему их долгому, крестному пути на место казни безвинных — иначе не назовешь чужие сопки Маньчжурии и выгодную царскому самодержавию бойню. Правительство хорошо понимает, что взоры трудового народа так или иначе, но будут обращены туда, к полям сражений, — ведь во славу отечества проливается кровь отцов, сыновей, братьев! — а это ослабит революционный накал. Правительство так же хорошо понимает другое: надо гнать на войну главным образом темные, забитые крестьянские массы. Солдат, призванный из рабочих, да еще из крупных пролетарских центров, — опасный солдат. Он и в ряды действующей армии занесет семена революции.
Открыть, открыть глаза на правду всем этим людям, тоскливо выглядывающим из холодных теплушек и едущим в гибельную неизвестность! Надо рассказывать солдатам правду.
Дубровинский подсел к столу и принялся торопливо набрасывать текст прокламации.
10
И снова ставший уже совершенно привычным перестук вагонных колес. Обязательство «ездить и ездить», которое, он как агент ЦК, дал Книпович, а прежде всего сам себе, не позволяло ему праздно проводить время. А на душе лежала непонятная тяжесть.
После того как, не достигнув согласия с Лядовым, но памятуя наставления Носкова, он, Дубровинский, начал новый объезд комитетов, обычной, спокойной уверенности в своей правоте у него не стало. Да, в Харькове его поддержали. Без всяких споров приняли резолюцию, призывающую к миру в партии и осуждающую стремления созвать Третий съезд, как ничем не оправданные. А потом пошли Орел, Курск, родные города, где к слову своего земляка товарищи всегда относились с особым доверием. И вдруг резкий отпор. Бурные обсуждения, а резолюции единогласны. То же самое и в Екатеринославе, в Одессе, в Николаеве. Известно стало, что Кавказский и Сибирский союзы, Тверской и Петербургский комитеты — все высказались за созыв съезда. Так где же истина? Неужели же он неправ? И не мир сейчас нужен партии, а яростный, открытый бой?
Дубровинский сидел у окна вагона, но в окно не смотрел, настолько опротивело ему беспрестанное мелькание перед глазами — на протяжении целого лета и осени! — похожих один на другой березовых перелесков, поросших бурьяном холмов и лоскутных крестьянских полей.
Теперь он ехал в Петербург для встречи с Землячкой, бывшим членом ЦК. Ехал в отчаянной душевной неустроенности. Было такое ощущение, будто бродит он среди леса по хорошо протоптанным тропам. Тропы сходятся, разветвляются, пересекаются между собой, любая из них вызывает к себе доверие — иди и выйдешь! — но выйти из лесу все же не удается. День пасмурный, нет никаких надежных примет. Вернее бы всего держать только прямо и прямо. Но тропы вьются, изгибаются, глядишь — шел, шел и вновь оказался на том же месте.
В Орле, помимо конспиративного собрания членов партийного комитета, состоялась и «семейная конференция четырех». Нечаянно-негаданно в ней, помимо Семена и Анны, принял участке Яков.
— Яша! Как ты здесь оказался? — войдя в дом и сначала даже глазам не поверив, закричал Дубровинский. — Снова бежал?
Ему было известно из писем близких, что младший брат отличился: дважды бежал из своей архангельской ссылки, и все неудачно. Первый раз был пойман на третий же день, а при второй попытке «погулял» на воле почти целый месяц. Но зато назначили ему самый глухой угол Мезени. Яков озорно подмигнул.
— Не по-твоему, Ося, — сказал он. — Ты из Яранска и то не решался… Ну, ну!.. — Заметив, что эти слова братом воспринимаются с болью, поправился: — Знаю, нынче время другое. Теперь есть куда бежать, всюду укроют. И есть чем в подполье заняться, кроме листовок. Но сейчас — интриговать не хочу — мне повезло: попал под амнистию.
И оба расхохотались. Нет худа без добра! У государя родился сын Алексей, наследник трона. Вот и посыпались милости царские: пороть розгами крестьян и солдат отныне перестанут (не помогает); с мужиков из голодных губерний сняты недоимки (кроме горстки волос, все равно взять с них нечего); евреям мануфактур-советникам разрешено жить повсеместно, а не только в черте оседлости (казне больше дохода дадут), то же и отставным нижним чинам (вдруг опять их штыки понадобятся); губернаторам дано право сокращать сроки ссылки…