— Хорошо, все хорошо, — ответили оба.
Но Дубровинский видел, что у Анны нервно подергиваются губы, чего никогда раньше не было, и Анна заметила, какие черные круги лежат у Иосифа под глазами.
— Как тетя Саша?
— Совсем разорилась, вся в долгах. И я ничем не могу ей помочь.
— Как братья?
— Семен не знаю где, давно не виделась с ним и писем не получала, он нелегальный. А Яков все в ссылке. Теперь в Красноярске. Бежать оттуда, как с Печоры, не собирается. Красноярск — город большой, много рабочих, есть смысл оставаться. — Анна отвечала торопливо, поглядывая вслед девочкам. — Они дойдут до конца, сосчитают шаги и вернутся. Ося, зачем ты приехал?
Это был не вопрос «Зачем? С какой целью?» — это был сдавленный возглас страдания. Тяжело жить в разлуке, но знать все же, что дорогой человек в безопасности. Куда тяжелее бегло увидеть его вблизи, а затем, может быть, расплатиться за эти короткие минуты горем, невообразимо большим и длительным — вдруг выследят и арестуют.
— Так нужно, Аня, — мягко сказал Дубровинский, — иначе я не могу.
— Нет, нет, Ося! Ты не прав. Я все отчетливее понимаю, что ты не прав. Надо искать другие пути борьбы. И их находят. Нельзя всю жизнь таиться в глухом подполье, когда есть возможность открыто…
— Аня! Такой возможности не существует.
— Девочки повернулись… Они могут узнать тебя, сообразить, с кем я разговариваю… Уходи… Прощай!.. Боюсь, что и вообще за нами слежка… Ося, милый, прощай!.. — Анна не решилась даже поцеловать его, наугад скользнула ладонью по его руке и, пошатываясь, пошла навстречу Тале и Верочке.
— Аня, прости, я тебе ничем не помогаю… Я сумею, стану помогать… — успел он проговорить ей вдогонку.
— Не нужно, не нужно… Мы проживем… — Анна отрицательно затрясла головой.
Эти мгновения расставания — свинцово-серое небо, пожухлая тополевая листва, торжественно шагающие в ногу девочки, устало-бледная Анна — неотступно стояли перед глазами Дубровинского. И пока он весь, словно разбитый, с особо резкой болью в груди тащился до квартиры Никитина. И потом, когда ездил по городам средней России, выступая с горячими речами на собраниях партийных рабочих, всюду встречая сочувствие. И когда настал назначенный срок возвращения в Женеву и он сошел с поезда на Николаевском вокзале Петербурга, чтобы пересесть в другой поезд, отходящий с Варшавского вокзала.
Крепко морозило, от этого стеснялось дыхание, резало в груди, особенно на быстром ходу, но это казалось уже несущественным. Главное, все, что можно было сделать, сделано. Теперь с чистым сердцем — снова в путь.
С отъездом из Питера все в порядке. Вышагивая по перрону, Дубровинский тронул боковой карман. Билет незаметно ему втолкнула в карман Катя, встретившая его при выходе из вагона. Шепнула: «Ваш багаж я перевезу заранее на Варшавский, и там погрузим на место. Приезжайте к самому отходу поезда, чтобы зря не толкаться на виду. Все хорошо, все спокойно». И подхватила носильщика, с ним затерялась в людском потоке, решительная, энергичная, расфуфыренная владелица крупного магазина или жена фабриканта. Дубровинский только повертел головой: «Ай, Катя! Но ей это очень идет, в ее характере».
Он подумал, прикидывая по часам свободное время, не съездить ли на станцию Удельную, к Менжинским. И отказался от этой мысли. Времени хватит, и соблазн повидаться с Менжинскими велик, но вокзалы, особенно Финляндский, не такие места, где без особой надобности следует показываться. И еще подумалось: Людмила Рудольфовна знает, что в этот день он будет в Петербурге. Может быть, она и сама его разыщет. Жаль, не успел спросить Катю.
Ночью в поезде не отдохнул, попались шумные, веселые соседи. Пели песни, декламировали стихи. Молодая девушка, похоже курсистка, предложила ему только что вышедший в свет сборник сатирических стихов Саши Черного, как всегда политически острых, и Дубровинский ими зачитался. Теперь, придя на привычную ему квартиру, он сразу же бросился в постель и крепко заснул. Освеженный хорошим отдыхом, Дубровинский открыл глаза, как раз когда приблизилась пора собираться в дорогу.
«Эх, пообедать я теперь уже не успею, — подумал он, — придется в поезде тащиться в вагон-ресторан либо ехать на сухомятке. Ладно, куплю чего-нибудь в вокзальном буфете».
Постучался к хозяевам, отдал им ключ от входной двери, ревниво спросил, думая о Менжинских: «Не приходил ли кто, пока тут нежился в постели?» Нет, никого не было.
На ближайшем углу он взял извозчика. Сказал: «Поезжай так, чтобы не раньше чем за полчасика до отхода экспресса на Варшавский приехать нам». Извозчик согласно подмигнул, и конь неторопкой рысью защелкал подковами по промерзшей мостовой.
Расчет оказался точным. Состав уже стоял у главной платформы, и посадка в него, самая первая волна, текла широко. Это очень хорошо: быстро пересечь привокзальную площадь и влиться в общий поток.
Он взбежал по каменным ступеням, оттирая прихваченное морозцем ухо, толкнул дверь, и блаженным теплом ему пахнуло в лицо.
— Товарищ Иннокентий, — негромко кто-то окликнул его сзади и тронул за рукав, — одну минуточку!
Совсем незнакомый. Зимнее пальто с каракулевым воротником, каракулевая шапка пирожком и серый шейный шарфик. Глаза внимательные, добрые. И чуть виноватая улыбка.
— Господин Дубровинский? — Совсем тихая радость в голосе. — Вы арестованы.
7
От бессонницы одолевают ли тягучие, путаные мысли, одна мучительнее другой, или эти мучительные, тягучие мысли приводят к бессоннице — начала этому не найти. Думы и думы. Неотвязные, непрестанные. Они терзают усталый мозг, давят, сжимают острой болью сердце.
Никогда еще Дубровинский не испытывал столь сильного душевного потрясения. Его не в первый раз арестовывали. Допросы, тюрьмы были ему не в новинку. Безмерно угнетало то обстоятельство, что схвачен был он тогда, когда, казалось, уже ничто не грозило. Три месяца разъездов по России. Где только он не побывал, с кем только не встречался! — и благополучно. Ни разу не подметил он за собой явной слежки. Как это случилось? В чем допустил он роковую ошибку?
Нет оправдания перед товарищами, которые его ждут в Женеве, нет оправдания перед собой, ибо неверно сделанному шагу вообще не может быть оправдания. Где и как он оступился? И самое тяжкое — нет оправдания перед делом, которому посвящена вся жизнь, потому что, выпадая на какое-то время из борьбы, он тем самым наносит ущерб и общему делу.
Уже в ту минуту, когда незнакомый человек в каракулевой шапке и с добрыми глазами назвал его по фамилии и мягко объявил, что он арестован, Дубровинского обожгла мысль: предан! Это не случайность, не кропотливые проследки охранного отделения.
И потом, будучи втиснутым в переполненную камеру петербургского Дома предварительного заключения, он думал об этом. И на допросе, где с ним просто поговорили, подчеркнуто не стремясь что-нибудь выпытать, словно и так им все хорошо было известно, он тоже думал: кто? И при оглашении указания департамента полиции о его высылке до конца ранее обусловленного срока в наиболее северные уезды Вологодской губернии Дубровинский повторял про себя: «Значит, до середины апреля 1910 года, на целых пятьсот дней! Кто отнял у меня эти так нужные дни?» И, находясь на этапе, с бесчисленными остановками арестантского поезда, при которых путь до Вологды растянулся на три недели, томясь среди звероватых уголовников и задыхаясь в смрадно-прокисших теплушках, где люди вповалку лежали на тряских, только соломой прикрытых нарах, он перебирал в памяти каждый день, проведенный в России, искал разгадку неожиданного своего ареста.
Кто? Кто?
Если бы это случилось в первые дни, можно подумать — выследили на границе. Но он беспрепятственно ездил. Беспрепятственно… Может быть, им хотелось схватить его при уликах, позволяющих применить к нему более строгие меры, нежели отбытие ранее назначенного срока ссылки, а он никак не давал такого повода, и вот, чтобы не упустить совсем, в последний час… А все же — кто?