— Ну, господин Дубровинский, — протянул Самойленко-Манджаро, — этак мы с вами далеко не уедем. Вернее, вам все-таки придется уехать далеко. Но зачем же бесцельно отрицать очевидное? Затягивать без смысла дознание. С Минятовыми вы знакомы? А с Елагиным? С Розановым? С Ульяновым? С Волынским? С Романовым?..
Он сыпал фамилиями, всякий раз добавляя, что эти люди тоже арестованы и признались решительно во всем. А у Дубровинского теснило в груди, обрывалось дыхание. Как много взято товарищей, как много знают о связях и делах «Рабочего союза» эти жандармы! Но только нет, не может быть, чтобы товарищи признались. Он подтверждал свои знакомства, те, что невозможно было отрицать, но упрямо вертел головой и твердил «нет», когда Самойленко-Манджаро усматривал в таком знакомстве политическую общность. Короткий кривил губы, от времени до времени вставляя: «Напрасно, господин Дубровинский, напрасно!»
— Да что вы, к-как баран, упираетесь? — взорвался наконец Самойленко-Манджаро. — Поймите, наказания вам все равно не избежать. Не знаю только, ссылки или каторги…
— Не надо запугивать подследственных, — миролюбиво вставил Короткий.
— …а в тюрьме, здесь, вы просидите ровно столько, сколько будете сами тянуть с признаниями. Это «удовольствие» вы сами создаете себе. Имейте в виду, мы дело не закроем, пока не будет засвидетельствована истина.
Короткий стал скучно объяснять статьи закона, по которым будут судить участников «Рабочего союза», ныне привлеченных к дознанию, говорил о смягчающих вину обстоятельствах, убеждал Дубровинского воспользоваться возможностью чистосердечного признания на первом же допросе, призывал отказаться от дальнейшей противоправительственной деятельности — все это очень облегчит судьбу.
Дубровинский едва владел собой. Он устал от страшного нервного напряжения — допрос уже тянулся несколько часов, — хотелось есть. Затекли ноги от долгого неподвижного сидения.
— Так на чем же мы сегодня остановимся, господин Дубровинский? — нетерпеливо спросил Самойленко-Манджаро. — Достойнее и выгоднее для вас дать сразу правдивые показания, нежели потом их изменять.
— Я все сказал, — ответил Дубровинский. — И больше добавить мне нечего. А насчет выгоды — в коммерции я не силен.
Самойленко-Манджаро вполголоса выругался, ладонью хлопнул по столу. Но тут открылась дверь, и легкой, мягкой походкой вошел Зубатов, видимо, просто решил заглянуть по пути. Он даже не снял своей бобровой шапки, и шуба у него была застегнута на все пуговицы. Самойленко-Манджаро и Короткий тотчас вскочили, вытянулись в струнку, сделав знак и Дубровинскому: «Поднимитесь!»
Зубатов на ходу весело замахал руками: «Пожалуйста, без лишних церемоний!»
— Не буду мешать, всего на минутку одну, — по-свойски проговорил он, подойдя к столу. — Сейчас я от генерала. Прошу вас, ротмистр, сегодня попозже вечерком заехать ко мне. Мы с генералом условились: это новое дело также поведете вы… — И вгляделся в Дубровинского — Ба! Узнаю! Кажется… Иосиф Федорович?
— У вас хорошая память, — сказал Дубровинский.
— Не жалуюсь, — засмеялся Зубатов. — А вот у вас, Иосиф Федорович, память плохая — вы обо мне совсем забыли. Так и не откликнулись. Душевно жаль! Может быть, при случае все-таки вспомните? Ротмистр, а как идет дознание относительно господина Дубровинского?
— Сергей Васильевич… — и даже слов не нашел ротмистр. Лишь несколько раз возмущенно поднял плечи.
— Ну-у… Это совсем ни к чему, Иосиф Федорович, — покачал головой Зубатов. — Вам кажется, что ваша конспирация — волшебная шапка-невидимка, а на самом деле это обыкновенный дырявый картуз, под которым мы отлично видим любые ваши подпольные организации, какими там «союзами» вы их ни называйте. И финал всегда один. Вот здесь, у генерала Шрамма, у ротмистра Самойленко-Манджаро. Ротмистр! Я разрешаю, прочитайте Иосифу Федоровичу все наши проследки относительно его особы. Когда он будет твердо знать, что мы забираемся к каждому подпольщику, фигурально, в постель, дело, думается, пойдет глаже. — Он тронул Дубровинского за плечо. — Если бы вам все-таки вздумалось продолжить наш разговор в более удобной обстановке? Ненавижу допросы, ненавижу всю эту черствую, бездушную формалистику! Ведь дело не в том, чтобы вырвать только признание, дело в том, чтобы переубедить человека, открыть ему глаза. Черт возьми, мы могли бы понять друг друга! А сейчас прощайте, спешу!
— Если по закону я оказываюсь виновным в хранении запрещенной литературы, пусть за это и судят меня одного, — сказал Дубровинский. — Зачем же добиваться, чтобы я выдал каких-то своих соучастников в этом деле, когда их и вовсе не было. Вот чего я понять не способен. И других показаний тоже дать не могу. Если бы вы, Сергей Васильевич, объяснили это господину ротмистру!
— Когда дознание будет закончено, оно вступит в свою неумолимую силу, — непрямо отозвался Зубатов на слова Дубровинского. — А закончено будет оно, разумеется, не так, как вам хочется. И, конечно, судить будут вас не одного, а вместе со всеми соучастниками, потому что вы действовали не в одиночку. Таково положение дела. Изменить здесь что-либо я не в силах. Но пока дознание не закончено… Этого вы почему-то сами не хотите, чего я уже никак понять не могу… Впрочем, если понадоблюсь вам, покорнейше прошу, ожидать по-прежнему буду. Прощайте!
После ухода Зубатова Самойленко-Манджаро не проронил ни слова. Сердито сложил бумаги в папку, завязал тесемки и вызвал жандармов…
Покачиваясь на ухабах в тюремном возке, Дубровинский размышлял. Зубатов упомянул в разговоре с Самойленко-Манджаро о каком-то «новом деле». По-видимому, так и есть, разгромлена «Рабочая газета». Чисто бреет лезвие охранки! Но, господа, а революция все равно будет жить! Зубатов сказал: «Финал всегда один — вот здесь, у генерала Шрамма». Это еще посмотрим! Важно продержаться.
Потом он думал: а так ли надо было в этом случае держаться на допросе? Ведь если и дальше упрямо отказываться от всех связей, даже вопреки очевидности, дознание может затянуться на бесконечно долгое время. И, значит, бездейственно, бесполезно сидеть и сидеть в тюрьме. Да, но разве можно назвать имя товарища, пусть тоже арестованного? Разве повернется язык на такое? Нет и нет, он будет стоять на своем, будет все отрицать, хотя бы дознание тянулось полгода!
12
Дознание продолжалось одиннадцать месяцев, ровно — день в день. И все-таки Дубровинский получил лишь «пропуск для следования из Москвы в Орел», где под гласным надзором полиции ему надлежало ожидать окончательного решения своей судьбы.
Расставаясь с ним в последний раз, Самойленко-Манджаро сказал облегченно:
— И помотали же вы наши душеньки, господин Дубровинский! Но чего вы этим достигли?
Короткий, блаженно потягиваясь, поддержал ротмистра:
— Смягчающих вину обстоятельств вы себе отнюдь не прибавили. Наоборот, убавили. И без всякого смысла. Общая картина, как видите, так или иначе раскрылась во всей полноте. — Товарищ прокурора, присутствуя при допросах, последнее время поглядывал на Дубровинского сочувственно, проникся к нему симпатиями и теперь пошел на откровенность. — Знаете, вам следовало бы предъявить и более тяжкое обвинение, да… бог с вами! От имени прокурора судебной палаты будем просить министерство юстиции дать согласие на заключение вас в тюрьму всего лишь на полтора годика, не считая отсиженных, и последующую высылку в Уфимскую губернию на два года. Единственно из добрых чувств к вам.
Опять плясала метель, будто и не было лета в течение этих одиннадцати месяцев. Но Дубровинский ликовал: он на свободе! Гласный надзор полиции — все это ерунда. До приговора не будут больше скрипеть железные тюремные двери. Он вернется в Орел, а там свои — мать, тетя Саша, братья. Дыши свежим воздухом сколько угодно! И не придется хлебать опостылевшую овсяную баланду…
Позабавили слова Короткого: «картина раскрылась во всей полноте…» Им так кажется! А выяснили они далеко не все. И, самое дорогое, не раскрыли важнейшие связи. Остались вне подозрения и Корнатовская и Елизарова, их посчитали просто знакомыми, по доброте своей приносившими передачи. А к Серебряковой ниточки и вовсе не протянулись.