Ему теперь не лежалось. Он вскочил, забегал по камере. Черт побери, в понедельник он подал прошение в охранное отделение, чтобы отдали книги, взятые при обыске, его личные книги, обычные, не крамольные, по которым люди учатся, пополняют свое образование, и вот неделя уже на исходе, а ни книг, ни даже ответа внятного все нет. Надо будет завтра заявить решительный протест! Письменные принадлежности, правда, вчера принесли — тетрадь с пронумерованными листами, — но предупредили, что это не для сношения с «волей». Можно пока писать лишь самому для себя. И то дай сюда. Хоть попрактиковаться в алгебре, в геометрии.
Сгущались ранние зимние сумерки. Он уселся за стол, принялся в уме составлять примеры для уравнений с тремя неизвестными. Но опять загремел замок, взвизгнула дверь, и на пороге появился тот же надзиратель.
— Дубровинский! Одевайся! На выход. Без вещей.
За спиной надзирателя маячили два жандарма.
10
Метель кружилась остервенело. Возок качался на мягких снежных сугробах. С Тверской повернули направо. Дубровинский узнал: Гнездниковский переулок. Значит, везут в охранку. Зачем? Допрашивают по политическим делам в жандармском управлении…
Возок приткнулся вплотную к крыльцу, и Дубровинский, не успев оглядеться, оказался уже в помещении. Здесь было по-настоящему тепло. И ничуть не похоже на какую-нибудь полицейскую часть, с ее истертыми полами, провонявшими табаком стенами и грязными, непромытыми окнами. Помещение охранки блестело чистотой, расторопно, но без суеты сновали по коридору сотрудники, одетые по большей части в штатское платье. Дубровинского вежливо попросили снять пальто, и два жандарма повели вверх по крутой винтовой лестнице с поскрипывающими слегка ступенями.
Здесь опять открылся широкий чистый коридор, который закончился просторной, очень светлой комнатой. В ней работало много людей, деловито стучали пишущие машинки, на столах были навалены груды папок. Ни дать ни взять калужская земская управа, где Дубровинский, занимаясь статистикой, прослужил более года.
Еще комната, теперь небольшая, полная проволочных дуг с нанизанными на них листками, словно бы от календаря. Похоже на адресный стол.
И совсем уже маленькая полутемная передняя. Дежурный жандармский офицер остановил их, приподняв руку, исчез за дверью на несколько минут и вновь появился. Любезный, улыбающийся.
— Прошу вас! Проходите!
За дверью оказалась еще комната в два окна. И лишь потом, как догадался Дубровинский, кабинет Зубатова. Но прежде чем войти в него, пришлось опять немного задержаться. На пороге, спиной к Дубровинскому, стоял коренастый, с толстыми ляжками мужчина и завершал какой-то веселый разговор с хозяином кабинета.
Ожидая, Дубровинский оглядывал стены, выклеенные отличными обоями. Ничего лишнего. Барометр, отрывной календарь. Между окнами торжественно-чинный портрет Судейкина, начальника петербургской охранки, несколько лет назад убитого террористами «Народной воли». В уголке — стол в виде конторки, при нем крепчайший дубовый стул, обитый кожей. Все!
Мужчина закончил разговор. Повернулся, так и сияя душевной удовлетворенностью. Тихо ахнул: «Виноват!»
Жандармы подтянулись.
— Здравия желаем, Евстратий Павлович! — отчеканили дружно.
«Ага, это и есть Медников», — подумал Дубровинский.
А тот слегка изогнулся, будто приказчик в мануфактурной лавке, приглашающий важного покупателя выбрать нужный ему товар.
— Милости просим!
«Как они все любезны здесь…»
Зубатов встретил Дубровинского стоя. Вышел из-за стола, долго и крепко пожимал ему руку.
— Будем лично знакомы, Иосиф Федорович, — сказал, кивком головы предлагая сесть в кресло. Жандармам сделал знак удалиться. — Меня зовут Сергеем Васильевичем. Вы курите?
— Нет, — сухо ответил Дубровинский.
И сел. Он чувствовал блаженное тепло в ногах. Вот где по-настоящему он сможет отогреться. А кабинет хорош. Просторный, тихий. Ни единого звука сюда не доносится ни с улицы, ни сквозь закрытую дверь. Только снежная метель стучит в потемневшие окна.
Зубатов прошелся, закуривая на ходу. Шаги его скрадывал толстый мягкий ковер. Повернул выключатель, и кабинет, весь сразу испестрившись тенями от многорожковой люстры, стал как-то еще уютнее. Словно бы отделился от стены, выплыл на середину комнаты поясной портрет Николая II, написанный художником не по-казенному. Император смотрел тоже с доброй улыбкой.
— Испортили мы вам рождественские праздники, Иосиф Федорович, — сказал Зубатов участливо. Уселся в кресло и выпустил в потолок струйку голубого дыма. — Но что поделаешь — служба! Да и сама обстановка сложилась так, что больше медлить уже не годилось. Вы согласны?
Дубровинский молча пожал плечами. Зубатов был старше его лет на двенадцать-тринадцать, но держал себя в разговоре как с одногодком. Тем не менее чувствовалось: хозяин здесь он и власть у него очень большая.
— Итак, вы задумали, — Зубатов сделал рукой поясняющий жест, — имею в виду не только вас лично, — вы задумали создать «Рабочий союз». Судя по названию, в защиту интересов рабочих. Понимаю и сочувствую. Положение рабочих у нас в России действительно ужасное. А предприниматели безжалостны. В этом мы с вами, кажется, полностью сходимся?
— Моя фамилия, имя, отчество вам известны. Где я родился и год моего рождения, полагаю, тоже. Вероисповедания православного. Холост, — сказал Дубровинский. — На какие вопросы еще я обязательно должен ответить? Сверх этого мне отвечать просто нечего.
Зубатов чуть-чуть улыбнулся, вежливо, не оскорбительно. По столу подтянул к себе чугунную пепельницу, осторожно мизинцем сбил в нее с папиросы белый пепел.
— А я ведь не допрос веду, Иосиф Федорович. Не наше это дело. Просто хочу по душам побеседовать. Вот в ваших кругах говорят: «охранка, охранка…» Да, конечно, «охранка». Но что мы охраняем? Спокойствие государства, спокойствие народа. А чем это плохо? Вот в ваших кругах еще говорят, что мы защищаем господствующие классы, иными словами, тех же предпринимателей. Нет более досадного недоразумения! И я рад, что мы можем сейчас сделать попытку добраться до истины, — он поудобнее устроился в кресле. — Припоминаю свои гимназические годы. Как и вы, принимал участие в тайных организациях, в студенческих кружках, сочинял прокламации. Увлекали смелые обличительные речи…
Он замолчал, выжидая, как откликнется на это его собеседник. И Дубровинскому захотелось сказать что-нибудь очень резкое, вроде такого продолжения незаконченной Зубатовым фразы: «…а потом я предал своих товарищей и пошел служить в охранку». Но он сдержался и только спросил:
— Почему же эти смелые и обличительные речи перестали вас увлекать?
— Потому что они оказались несправедливыми, — с живостью разъяснил Зубатов. — И потребовалось время, тщательное, добросовестное изучение предмета, чтобы это понять. Вы, Иосиф Федорович, и ваши единомышленники глубоко заблуждаетесь, возлагая на самодержавие всю вину за несчастья, переживаемые русским народом. Наоборот, только оно, единственное оно, в российских условиях и способно облегчить тяжкую участь крестьян и рабочих, о которых особенно вы печетесь. Не согласны? Возражайте! Давайте будем спорить! В споре рождается истина.
— Я слушаю вас, — сказал Дубровинский. Вступить с Зубатовым в политический спор — значит признать свою принадлежность к «Рабочему союзу». А это пока как будто действительно не допрос, но и не простая «беседа». Ушки надо держать на макушке. Неизвестно, какими еще уликами, кроме взятой при обыске нелегальщины, располагает охранка. А поэтому — отрицать. Все отрицать.
— Я слушаю вас, Сергей Васильевич, но не понимаю главного: почему я арестован?
— Это великое благо для России, что во главе ее находится государь-самодержец, — пропуская вопрос Дубровинского мимо ушей, продолжал Зубатов. — Он и только он может быть равно справедливым по отношению ко всем сословиям, ибо власть его неограниченна и ни от кого не зависима. Он и только он может любого непокорного заставить подчиниться своей власти. И разве многие благотворные реформы последних десятилетий недостаточно убедительный результат именно неограниченных прав государя? А вы твердите: «Долой самодержавие!» Долой… Ну, а что дальше? Естественно, что в таком случае власть окажется захвачена буржуазией, предпринимателями. И поверьте, отношение их к рабочим станет тогда еще жесточе, нежели теперь, в известной степени сдерживаемое властью царя… Вся власть в руках самих рабочих? Но ведь народ наш темен. И нет в истории таких примеров, где бы одни лишь рабочие правили государством, а все прочие сословия были бы от этого отстранены. Кстати, и уничтожены физически? Вы очень начитанны, Иосиф Федорович, вы, может быть, сумеете назвать мне примеры?