— Все это я знаю, Иосиф Николаевич, к вашему рассказу мог бы многое и от себя добавить. Но ведь эти распри, как вы их называете, мешают главному.
— Ничему не мешают. Все возвращается на круги своя.
— Нужен съезд, чтобы все привести в полную ясность. Разделяться так разделяться! Объединяться так объединяться!
— Не нужен съезд! Не надо наступать на больные мозоли. Новый съезд вскоре после Второго — новый взрыв затухающих страстей. Дайте поработать времени. Согласны? Разойдемся мирно, дружески. И подумаем. Разожгу керосинку, вместе чаю попьем. Тряхнем стариной!
С него несколько слетела высокомерность, с которой он до этого вел свой разговор. Вот бы сюда Леонида Петровича Радина! Возможно, удалось бы и в самом деле найти общий язык, как это бывало в Яранске. Чаю попить? Времени нет, можно опоздать на поезд.
— Спасибо, не хлопочите, Иосиф Николаевич! Спешу на вокзал. А подумать о ваших словах, конечно, подумаю.
— Голодным уходите? Иосиф Федорович! — Он побежал куда-то, на кухню, что ли, и принес французскую булку, половину колечка копченой колбасы. — Возьмите с собой!
Но это он выговорил опять уже покровительственно, словно бы сожалея, что недавно предлагал своему собеседнику полное равенство. И не протянулась к его щедрому дару рука. А Мошинский еще спросил совсем сухо, казенно:
— Да, вы ведь теперь отец большого семейства! Все здоровы?
— Вполне…
— Значит, не останетесь? Ну, как вам угодно. — И крикнул в глубь квартиры: — Яков, проводи Иосифа Федоровича.
Тотчас возник молодой человек интеллигентного вида, с гладко зачесанными назад темно-русыми волосами.
— Житомирский, — представился он. — Извините, не подслушивал, но разговор ваш слышал, говорили вы достаточно громко. А появляться без нужды не считал признаком хорошего тона. Однако если Иосиф Николаевич меня вызвал, будем знакомы.
И по дороге к вокзалу с такой же непринужденностью объяснил, что родом из Ростова, приехал сейчас из Берлина, там закончил медицинское образование и вот, побывав по делам в России, собирается уже восвояси, а точнее, «вочужаси», поскольку всегда очень тоскует по земле родной.
— Да что же вас гонит тогда «вочужаси»?
— Полагаю, нам нечего таиться друг от друга: встретились мы не где-нибудь, а на квартире Мошинского. Так вот, приезжал я сюда по поручению Ленина, кое-что удалось мне сделать для пополнения партийной кассы. Надо издавать новую газету, в противовес свихнувшейся «Искре». Позиция Мошинского мне решительно не нравится. Быть делегатом съезда и не понять смысла борьбы, которую ведет Ленин, — это не просто оказаться в «болоте», это стать жирной, квакающей лягушкой. Из Берлина, где шумят Рязанов с Троцким, буду перебираться в Женеву, там больше настоящей политической жизни, там Ленин, а я ведь большевик. Вы не думаете махнуть за границу?
— Думаю махнуть по России. Это сейчас мне представляется наиболее важным…
…Нет, не заснуть все равно! Только зря бока пролеживать и корчиться на жестких досках от холода. Дубровинский спустился на пол. На нижних полках разместилось большое семейство. Люди переезжали из Ростова куда-то на Дальний Восток, весь проход и багажные полки были натуго забиты их узлами, свертками, корзинами, самодельными чемоданами. У каждого свой матрасик, подушка, одеяло. Дородная женщина, явно глава семьи при худеньком, забитом муже, вместе с двумя малышами расположилась даже на пуховой перине.
Дубровинский присел на краешек ее постели. С вечера так, коротенько они перебросились несколькими словами. Какая неволя повела их из теплых краев в такие дали? Женщина прицыкнула на скачущих у нее за спиной малышей, рассудительно ответила: «Неволя-то была для нас здесь. Едем волю искать. Бог даст сыщется». Сухонький, тихий муж ее работал мастером-литейщиком на Таганрогском заводе. Начались там волнения — расценки на четверть сразу снизили, многих поувольняли — ну и забастовали оставшиеся. Правды, ясно, не добились. К тому еще нашлись и из рабочих такие шкурники, что погашенные домны вновь разожгли. Подкупили хозяева. А тех, кто крепче других держался, потом выгнали. Вот почитай два года и маялись на случайной поденщине. А теперь решили заехать в самую что ни на есть даль и глушь. Чтобы и глаза не видели беды здешней. Не найдется литейной работы на новых местах, уйдем в лес, в тайгу — она, матушка, как-нибудь да прокормит. Зато в таежной-то глухомани хоть поганых рож полицейских видеть не будешь.
Пришлось ей возразить. Не убегать куда глаза глядят надо, а сообща действовать, бороться с хозяевами. Женщина безнадежно махнула рукой: попробовали, поборолись. А пока солнце взойдет, роса очи выест…
Он сидел, пригревшись на теплой, мягкой перине — зябли только ноги в штиблетах, — и соединял в памяти разговоры с Кржижановским, Носковым, Мошинским и совсем недавний — с этой женщиной. Да, бесчисленные забастовки, стачки, демонстрации, студенческие волнения — все это главным образом стихийное, неуправляемое. Тысячу раз прав Ленин, ставя во главу угла организованность рабочего движения, и прежде всего — организованность, дисциплину в самой партии. Но «пока солнце взойдет, роса очи выест». И правы, наверное, с такой точки зрения Кржижановский, Носков и Мошинский, призывающие пренебречь чем угодно, но сохранить мир в партии. Даже путем уступок. Даже путем односторонних уступок.
Эта мысль теперь не давала Дубровинскому покоя. Третий съезд… Нужен — не нужен? Книпович из Киева пишет, что в комитетах по этому поводу началась страшная разноголосица и что Ленин настаивает на беспощадной войне с меньшевиками. Но хорошо ли видно оттуда, из-за границы, что происходит здесь? Худой мир все же лучше доброй ссоры!
Беспорядочно защелкали колеса на входных стрелках. Поезд сбавил ход и остановился. Сквозь заледенелые стекла светились желтые пятна станционных фонарей. Скрипнула дверь, и в потоке морозного воздуха вошел новый пассажир. Раздергивая одной рукой вязаный шарф, которым у него было закутано горло, другой он пытался приткнуть куда-нибудь свой дорожный мешок. Вздохнул шумливо:
— Эх-ма, только войны с япошками нам и не хватало!
В сонной тиши вагона эти слова прозвучали пугающе. Они как бы продолжили тягостные мысли Дубровинского, хотя и не имели с ними прямой связи. Войны ожидали, но как-то не всерьез и во всяком случае не через три же дня вслед за сообщениями о разрыве дипломатических отношений Японии с Россией. А в Ростове так и разговора об этом не возникало.
— Откуда вы знаете, что война началась? — спросил Дубровинский.
— Брат у меня здесь телеграфистом. Пока поезда ждали, сидел я у него, была проходящая телеграмма атаману казачьего Войска Донского. Мобилизация объявляется. Весь флот наш в Порт-Артуре потоплен. Этой вот ночью подло напали. Ночь там раньше нашей на семь часов начинается. Так-то, — ответил вошедший и потащился дальше по вагону.
Теперь мысли Дубровинского приняли иное направление. Да, хотя Япония и поступила вероломно, напав на наш флот втихомолку, сама эта война выгодна царскому правительству. Она всколыхнет волну где искреннего, а где и показного патриотизма, отвлечет на время значительные народные силы от революционной борьбы. Стало быть, необходимо немедленно писать, печатать листовки, разоблачать истинный смысл этой навязанной России войны. Надо требовать мира, мира! Долой войну! Долой самодержавие!
Придя твердо к этой мысли, он тут же отбросил все до того томившие его сомнения. Именно с учетом этой новой обстановки мир в партии должен быть обеспечен как можно скорее и любой ценой.
9
Теперь, одержимый этой целиком захватившей его идеей, Дубровинский мотался из одного города в другой. Душевно радовался, когда в партийных комитетах встречал поддержку, а там, где сталкивался с противодействием, вступал в горячие споры. Он делал это, глубоко убежденный в том, что своими усилиями способствует сохранению единства в партии, что сама жизнь неизбежно подтвердит правильность избранного им пути и Ленин, верным соратником которого считал он себя, первый же впоследствии поблагодарит его.