4
В село Монастырское, центр политической ссылки Туруханского края, обоз притащился на семьдесят третьи сутки пути. Отсюда ссыльных должны были развезти по разным станкам.
Но что-то не ладилось и в без того неторопливом административном механизме. Каждый день поутру Дубровинский обязан был являться в канцелярию всевластного здесь «отдельного» пристава Кибирова, отмечаться в специальной книге и выслушивать одно и то же: «Сегодня оказии нет, отправки не будет. Устраивать сходки и митинги запрещено». Но митинги и сходки получались как-то сами собою. То в ту избу, куда на время поместили Дубровинского, набивались люди «на огонек», то его уводили «в гости» к себе, и таких гостей набиралось достаточно, чтобы разговоры приняли политическую направленность. А Дубровинский, знающий так много, для всех был интересен. Истомленный тяжелой дорогой, он все равно не отказывался от выступлений. Докладывал, разъяснял, спорил.
Полиция в дома не врывалась, не разгоняла эти сходки, но свой какой-то черный список на них вела. И однажды Дубровинского вызвали к самому «отдельному».
— Вы были предупреждены о недопустимости организации сходок и митингов, участия в таковых? — строго спросил Кибиров, вместо приветствия лишь едва кивнув головой.
— Именно за это — неподчинение властям — я и сослан сюда, — ответил Дубровинский.
— А я вас спрашиваю: были ли вы предупреждены?
— Неоднократно. Но это меня не касается. Все, что я делаю, делаю на виду.
— Так, — зловеще произнес Кибиров. — А вы что же, не собираетесь по окончании положенного срока покидать эти места? Или полагаете, что о вашем поведении здесь будут даны благоприятные сообщения? Ссылка, господин Дубровинский, назначается не только для изоляции неблагонадежных лиц от той среды, в которой они возбуждают дух недовольства властями предержащими, но и для исправления образа мыслей этих неблагонадежных лиц.
— На добрые обо мне сообщения я не рассчитываю и не нуждаюсь в них, — сказал Дубровинский. Его начинало выводить из себя чванство пристава. — А что касается срока ссылки, надеюсь его сократить без вашего участия. И оставаясь при неисправленном образе мыслей.
— Сиречь побег? — насмешливо спросил Кибиров. — Обычно все прибывающие вожделенно думают о побеге и все эти свои думы скрывают. Вы говорите с похвальной откровенностью. Готов и вам ответить тем же. Имею относительно вас особое предупреждение. Для личного наблюдения за вами будет приставлен отдельный стражник, прибытия коего для сопровождения вас в Баиху мы и ожидаем.
Все стало ясно. Дубровинский повел плечами.
— Какая честь! Но я предпочел бы иметь для личного наблюдения врача, а не стражника. Из сопроводительных документов вы должны знать, что я болен. И тяжело.
— Подразумевается, что все ссыльные здоровы, — отрезал Кибиров. И сделал знак рукой: можете идти.
Стражник явился только на четвертый день после этого разговора. Весь запорошенный снегом, он пришел в дом, где поселился Дубровинский, поздним вечером, назвался Степанычем и объяснил, что очень уж тяжела сейчас дорога до Баишенского, откуда он едва-едва пробился в Монастырское, — такие были снегопады. Немного сутуловатый, с окладистой, но не длинно отпущенной бородой, с глубокими оспинами на скулах, он как-то сразу расположил к себе Дубровинского тем, что заговорил просто, доверительно, не стремясь выказывать над ним свое превосходство в силе — и чисто физической и в силе данной ему власти.
— Тамошний я, — рассказывал он, расположившись здесь же, где и Дубровинский, на ночлег, — живем в Баихе давненько. А чего же? Жить можно. Особо если на жалованье. А тебе, Осип, — он уже знал, как его зовут, — по первости трудновато достанется. Вижу: тощой ты и вообшше складу хилого. Да ничего, обвыкнешь за четыре-то года.
Они пили горячий, обжигающий чай, и Степаныч угощал Дубровинского вяленой нельмовой тешкой — жирной брюшиной. Ножом, похожим на кинжал, кромсал на крупные куски как следует еще не оттаявшие пшеничные калачи.
— Ешь, — уговаривал он, — не стесняйся. С рыбьего жиру худо не будет да ишшо с нельмы, царь-рыбицы. Тебе говорю, очень даже пользительно. Зубы крепит. Ишшо не шатаются?
— Десны стали слабые, — Дубровинский жевал тешку. И действительно, этот жир ему не был противен. — А вы, Степаныч, что же, только ко мне и приставлены? Так, по пятам, и станете всюду ходить?
— Перво, Осип, давай уговоримся: не «выкай» ты меня, душа не терпит. Друго: чего я за тобой по пятам ходить стану? Аль ты сказанул это шутки ради? На моих заботах вашего брата в Баихе будет с тобой семеро. Ино дело, что насчет тебя предупреждение от пристава. Сбежит, сказал, голову тебе срублю. Ну, вот сам теперь и соображай, что к чему.
— Так уж и срубит голову, — усмехнулся Дубровинский.
— Само собой, для красного словца сказано. А только жисть он мне тогда все одно шибко попортит. С его тоже будет немалый спрос. Да это все что — сам ты не за понюх табаку в побеге сгинешь. И выйдет: ни тебе, ни людям. Ты из мысли своей это начисто выкинь.
— Выкидывать подожду.
— Знаю: где-то ты убегал уже. А только с Туруханкой нашей никаки други места не сравнивай.
— И отсюда люди убегали, — Дубровинский слегка поддразнивал Степаныча, явно расположенного к нему.
— Убегали, — согласился Степаныч. — И порознь и гуртом. Да прямо скажу, телом куды покрепче тебя. А вышло — шишло. Летом на пароходе ты отсюдова не уплывешь, подумай сам, как ты на него проберешься и кто и где тебя там спрячет. На лодочке плыть противу течения Енисея почитай полторы тысячи верст — ну это курам на смех. Где нигде, а на глаза людям таким, что выдадут, ты попадешься. А за выдачу три рубля от казны полагается — деньги. Зимой побежишь, и еще хуже. Тут уж ты поселения людские никак не минешь. И дороги ведут через них, и поспать в тепле, и пожрать нужно. А мороз, а пурга? Ты в этапе хлебнул этого вдоволь? Так там тебе ни о чем заботы не было, повезли — привезут. Побеги-ка сквозь здешнюю пургу один, пеший! И костей твоих никто никогда не сыщет, со льдом в море их весной унесет.
— Запугал, совсем запугал, Степаныч. В одиночку не побегу.
Дубровинский выдерживал свой ровный, чуть насмешливый тон в разговоре, а Степаныч все больше входил в азарт. Ему и в самом деле хотелось попугать этого политика, замученного долгой дорогой, но с какой-то негаснущей доброй улыбкой на лице, попугать, а в то же время и по-серьезному предостеречь. Хилый, хилый он, да ведь леший его знает, какую штуку может выкинуть, не зря, поди, пристав грозится срубить голову, коль его проворонишь.
— А куды — не в одиночку? — Степаныч суетливо разводил руками, словно карты игральные по столу раскладывал. — Было три года назад. Фамилия ему — Дронов, а вроде как Емельян Пугачев собрал со всех станков вашу ссыльную братию, человек тридцать, и ударил этим войском по Туруханску. Оружия у них, ясно, шиш на постном масле, а кого-то из охраны в Туруханске все-таки убили. Ну вот, пожег он присутственные места с казенными бумагами, из тюрьмы повыпустил и политиков и уголовников. Объявил, слышь ты, наш край Туруханской республикой. Ну и что?
— Что? — переспросил Дубровинский, не дождавшись продолжения рассказа.
Степаныч только отмахнулся. Молча стал наливать чай себе, Дубровинскому. Взял кусочек колотого, головного сахара, обмакнул в чай, пососал.
— Спрашиваешь что, — наконец заговорил он. — А чего другое? Вот ты въехал сюда не в республику эту самую, нет ее и в помине, как было, в ссылку приехал. Нет и Дронова и всего его войска мятежного, прибыли казаки из Красноярска — с ходу всех перестреляли. Вот те и республика! Попробовали дроновцы, которые в живых еще остались, отступить. А куда? В тундру. А куда потом? Еще дальше, в Америку. Ты вот ученый, Осип, тебе рассказывать не надо, где она отсюда, Америка эта самая, находится. Ни верстами, ни днями, черт до нее путь от Туруханска не мерил, а морозами, пошибче, чем даже эту землю нашу, все побережье океанское окостенил. Ну и… в обшшем побегали. Вот тебе и расклад простой: направо пойдешь — коня потеряешь, а куды без коня; налево пойдешь — рук лишишься; а прямо — головы не сносить.