— Аня, прости, писал я действительно редко. Опасался. Наблюдают за мной.
— Знаю, Ося! Все знаю.
Следя за тем, чтобы, разговаривая, не забывали поесть, тетя Саша сама подавала пример. Аппетитно намазывала хлеб маслом, сверху прикрывала либо ломтиком колбасы или сыра, либо россыпью красных бусинок кетовой икры и подсовывала бутерброды то девочкам, то Дубровинскому.
— Ося, ты, пожалуйста, больше кушай. Я вижу — тебя надо просто кормить и кормить. Побалуешься с малышками после. А сантименты с женушкой оставь себе и совсем на ночь. Вот тебе куриное крылышко, от вчерашнего обеда осталось…
И когда закончилось чаепитие, Дубровинский, забыв обо всем на свете, несколько часов баловался со своими дочурками. Играл в лошадки, вместе с ними рисовал ромашки, домики, солнышко и мокрым пальцем переводил картинки, купленные утром. Потом девочки утащили его на улицу гулять. Вернулся он донельзя усталый.
Сантиментов с женой перед сном, таких, какие виделись тете Саше, у Дубровинского не получилось. Разговор с Анной сразу сложился серьезный.
— Удивительное у меня сейчас состояние, — сказал Дубровинский, наблюдая, как она расстилает свежую простыню, взбивает подушки, — тикают часики, в доме полный покой, а я все время будто еду куда-то, иду, говорю, выступаю на митингах, спорю с меньшевиками, эсерами… Смешно, тело мое здесь, а дух витает в пространстве.
— Даже как метафора, Ося, это не очень смешно. — Анна бросила в угол кровати подушку, сама присела на край постели, придерживаясь за нее руками. — Ты болен, и Любовь Леонтьевна права, тебе нужно лечиться, а для этого дух не должен отлетать далеко от тела.
— Значит, попросту тело должно поспевать за полетом духа! Но, без шуток, стану лечиться. Меня беспокоит здоровье мамы.
— Это неотвратимо, Ося. Ты ведь слышал, она говорила: месяца три. Примерно так и доктор считает. Хуже всего то, что последнее время ее особенно сильно угнетает мысль о наших денежных затруднениях. Тетя Саша настолько кругом задолжала, что и вправду подумывает закрыть свою мастерскую. Она все делает весело. Весело все распродаст. А потом?
— Я ничего не посылал вам, Аня, — с горечью сказал Дубровинский. — Еще от вас принимал поддержку, посылки получал. Это я должен исправить.
— Ничего не надо исправлять. — Анна просительно смотрела мужу в глаза. — Мы ведь, помнишь, еще в Яранске твердо условились, что с детьми останется тот, кто меньше окажется полезен для дела революции. Осталась с детьми я и поступила правильно. А это значит, что другой должен быть свободен от всяких забот о доме, о семье.
— Негоже быть плохим сыном, мужем, отцом, — сказал Дубровинскнй, мысленно представив все те сложности и тяготы жизни, в которых оказалась его — его! — семья. Она ведь тоже имеет право на заботу, как всякая семья. — На некоторое время, Аня, я останусь здесь. Товарищи меня поймут. В Москве мне предлагали заняться переводами Бебеля. У меня там совершенно не было времени. Эту работу я выполню в Орле. Банкротства тети Саши мой заработок, конечно, не предотвратит, но все же немного вас поддержит.
— Только на твое лечение, Ося, и ни на что другое! На другое ни я, ни Александра Романовна никогда не согласимся.
— Не будем делить шкуру неубитого медведя, — улыбнулся Дубровинский. — Надо сначала сделать перевод. Труд Бебеля называется «Женщина и социализм». Думается, будет и тебе интересно вместе с Бебелем заглянуть в будущее. Ты ведь станешь мне помогать в работе? Вот и решится задача, на какие надобности истратить деньги, заработанные вместе.
Анна с сомнением покачала головой.
— Не в этом дело, Ося. — И в голосе ее почувствовалась нервная дрожь. — Ты все ищешь, как уклониться от поездки в санаторий, который тебе совершенно необходим. Ты словно нарочно стремишься именно туда, где болезнь твоя обостряется. Нет, нет! Ося, не подумай, что я тебя уговариваю избегать опасностей. Это было бы недостойно! И тебя и меня. Но опасности бывают разные. Зачем начиная с питерского Кровавого воскресенья ты всегда бросаешься в самые бессмысленные опасности?
— Я тебя не понимаю, Аня, в первый раз не понимаю, — сказал Дубровинский. Его ошеломили не столько слова жены, сколько тон, каким они были произнесены. — Что ты имеешь в виду?
— Кому был нужен Кронштадт? Кому была нужна эта Симоновская республика? И вообще все, что произошло в Москве? Разве это все тебя не подкосило? И все эти опасности не были бессмысленными?
Дубровинский прикрыл ладонью глаза. Болью в висках отдавался каждый из этих вопросов. Хотелось слова жены обратить в шутку, но слишком серьезно было то, о чем она говорила. Анна между тем продолжала:
— Восстала команда броненосца «Потемкин» — восстание жестоко подавлено. Восстали матросы Кронштадта — их всех под суд. Восстание на крейсере «Очаков» усмирили в одну неделю. А после — казни, казни… Немногим больше недели продержалась декабрьская Москва. Известно ли точно, скольких из восставших расстреляли, либо повесили, либо загнали на каторгу? Ну, ответь мне, ответь, какой в этом смысл? Ося, я бы тебе не сказала всего этого после Кронштадта, но после Москвы не могу не сказать! И особенно теперь, когда знаю, с какими поручениями, с какой агитацией в преддверии съезда ты выступал на Екатеринославщине и недавно в Курске.
— Ушам своим не верю, Аня, — с трудом выговорил Дубровинский, — ты осуждаешь мою работу в партии, работу именно после того, как я стал исправлять свои ошибки.
— Неизвестно, Ося, когда ты допускал наиболее серьезные ошибки, прежде или теперь! Если ты отстаиваешь тезисы Ленина о необходимости подготовки народа к новым вооруженным восстаниям….
— Аня! Но… ты говоришь устами меньшевиков!
— Я говорю своими устами, Ося! И мне, поверь, Ося, поверь, очень грустно, если это не совпадает с твоими нынешними принципами. А мы всегда так хорошо понимали друг друга и размышляли одинаково.
— Да, конечно… Теперь ясен и вопрос тети Саши: «Дума — это Дума или не Дума?»
— Ну, где твои многие прежние товарищи? Они уходят, уходят…
И оба замолчали. Анна принялась вновь взбивать подушки. Дубровинский сидел, понурившись и поглаживая усы. К физической усталости, которая его так сильно одолела к концу дня, прибавилась еще и душевная подавленность. Он думал. Может быть, горячность Ани объясняется тем, что она просто издергана жизнью, ощущениями надвигающейся нужды, заботой о детях, о нем, наконец. В Орле засилье меньшевиков, и даже на съезд поедет их делегат. Конечно, это они навязали Ане свои раскольничьи идеи. Но как же Аня, такая умная и чуткая, могла им поддаться? Не надо сейчас продолжать спор. Пусть Аня успокоится, и тогда она сама признает свою неправоту. А все-таки…
Ему показалось, что потолок в комнате опустился, словно бы сдвинулись стены, и явственно стал пробиваться откуда-то запах угарного газа, сдавило веки.
— Утро вечера мудренее, — сказал он, поднимаясь и расстегивая вдруг сделавшийся тесным ворот рубашки. — Взойдет солнышко и уберет из всех уголков тоскливые тени. Заживем еще весело!
Анна повернулась к нему, в глазах у нее стояли слезы, губы вздрагивали.
— Сама не знаю, почему я так, сразу… — Она крепилась, чтобы не расплакаться. Сцепила кисти рук. — Понимаешь, Ося… Больно!.. Больно за тебя… И за все… Ну да ладно!.. Ладно, когда-нибудь потом… Ложись, милый… Отдыхай… Не сердись на меня… — Бросилась к нему, стала порывисто, жадно целовать. — Не сердись… Так трудно мне, так трудно!..
И в постели все гладила ему волосы, нежно обдувала их и шептала: «Не сердись, не сердись, Ося, милый!» Он не сердился. Анна быстро заснула. А он долго лежал с открытыми глазами, чувствуя у себя под головой ее горячую руку, и мысленно повторял ее слова: «Ну, где твои многие прежние товарищи? Они уходят, уходят…»
Что-то слишком часты бессонные ночи. Тяжело.
6
Все создавало, казалось бы, состояние полной душевной удовлетворенности. Сытный обед из пяти блюд, кроме закусок: легкая прозрачная ушица, жареная перепелка, бифштекс без крови, омлет со спаржей и мороженое с толченым миндалем. Набор лучших вин, соответствующих каждому блюду, а вначале под зернистую икорку и семгу, конечно, водочка. Отличная гаванская сигара — затяжка пряным дымом и глоток крепкого кофе. Музыка — по собственному заказу — «Реве та стогне Днипр широкий», «Расскажи, расскажи, бродяга» и какая-то опереточная чушь; сволочная скрипка даже слезы выжимает. Сияние электрических люстр и их искрометное отражение на гранях хрустальных фужеров с шампанским. Возбуждающий запах питий и яств, свойственных лишь такому шикарному ресторану, как у Кюба; и еще смешанный запах мускусных французских духов и женского русского тела. Ах, этот запах!..