А пароход, белый, словно облачко гудочного пара, все еще непрерывно мечущегося возле дымовой трубы, сделав красивый разворот посреди Енисея, теперь медленно и важно подплывал снизу. Стоя на мостике, капитан приветственно размахивал фуражкой. Первый рейс всегда и для него был радостью. На каждой пристани, на каждом станке у него были добрые знакомые. Первым рейсом он привозил им какие-то свои дары, а поздней осенью ответно увозил берестяные туеса с черной икрой и связки вяленых балыков.
Прогрохотала якорная цепь, матрос кинул на берег «легость» — тонкую бечевку, к которой был привязан конец металлического троса, — подбирать ее сразу бросилось несколько человек, и широкие плицы, ударив в последний раз, остановили свое вращение.
Трос, закрепленный на мертвяке, натянулся туго, но пароход днищем своим уже лег на камни, а полоса воды между ним и сухим камешником оставалась еще довольно широкой, которую никак не могли перекрыть сброшенные трапы, и в ход пошли рыбачьи лодки, сразу заполнившие свободное пространство. Их на шестах подгоняли подростки, ликуя, что оказались самыми главными.
Струнно-гармонный оркестр наверху заиграл веселую полечку, и все остальные, кроме Дубровинского и Захарова, побежали вниз, к пароходу. Там, на его обносе, уже шла невообразимая суета. Кто-то с лодок пытался взобраться на палубу, кто-то, наоборот, спрыгивал в лодки. Бабы издали, с берега, предлагали пассажирам свой товар — пучки черемши, жареную рыбу, творог, молоко, а пассажиры, не доверяя качающимся лодкам, зазывали торговок к себе.
Капитан в рупор кричал:
— Эй, Степаныч, почту, посылки, человека к себе принимай! Тут при мне почтовик из Монастырского, лежит пьяный, он велел, что адресовано в Баиху, не возить в Монастырь — сбросить здесь. Мое дело маленькое, забирай!
И Степаныч, заочно охлестнув почтовика трехэтажным матом, полез на пароход разбираться в посылках.
— А это и кстати, Иосиф Федорович, — проговорил Филипп, — что почтовый агент напился. Ежели бы везти в Монастырское, так нам не раньше как через неделю почту доставили бы.
— Он сказал: и человека какого-то сюда привезли, — заметил Дубровинский.
— Значит, тоже в ссылку. Больше кого же?
В кормовом пролете парохода, расталкивая взбирающихся туда торговок черемшой и рыбой, появились два матроса, нагруженные чемоданами, узлами, корзинами, дорожной постелью, стянутой ремнями. Они принялись сбрасывать багаж в ближнюю лодку. Женщина в городском пальто и шляпе, хозяйка этого багажа, никак не решалась спрыгнуть вслед за матросами, все примерялась то одной ногой, то другой и отступала.
Тогда кто-то из матросов подхватил ее под мышки и легко, словно сноп соломы, поставил в лодку. Шляпа свалилась с ее головы.
— Боже мой! — вскрикнул Дубровинский. И опрометью бросился вниз, сшибая каблуками мелкие камешки.
Его, бегущего, увидела и женщина. Замахала руками. Едва не опрокинув лодку, слабо приткнутую к берегу мальчишками-перевозчиками, выскочила, пошла ему навстречу.
— Ося! Ося!
Он не мог отозваться: «Людмила Рудольфовна!» И тем более: «Люда! Людмила!» Он ничего не понимал. Почему она здесь? И с большим багажом. Почему она так призывно, на людях кричит: «Ося! Ося!»
Молча подбежал к ней, и они обнялись.
— Вы тоже в ссылку сюда? — спросил Дубровинский сдавленно. — За что? Как это страшно!
— Нет, нет, — торопливо сказала Менжинская. — Потом я все объясню. Но простите, Иосиф Федорович, я всюду и всем называла себя вашей женой. Иначе мне добраться сюда было бы очень трудно.
7
Все было почти так же. И не так. Долго и раскатисто метался над Енисеем чуть хриповатый гудок. Но теперь красивого разворота пароход не делал, он поднимался снизу, пробиваясь против течения. Быстро притерся к самой галечной россыпи, коротко прогрохотала якорная цепь, и трапы, выброшенные из кормового пролета, легли удобным, устойчивым мостиком, по которому сразу гуськом, в ярком свете потянулись матросы, чтобы забрать с берега подготовленный груз, бочки с рыбой, кули с кедровыми орехами. Светило не солнце, хотя по часам время было не позднее, светили прожекторы, направленные с парохода на работающих матросов. Вдоль косогора, неразличимые в темноте, стояли жители поселка, поеживались зябко, вниз не спускались, и струнно-гармонный оркестр не играл веселую полечку. Дул сырой, пронизывающий ветер. Вперемешку с дождевыми каплями пробрасывались крупные снежные хлопья.
Капитан в рупор покрикивал на матросов, торопил их — пароход делал последний рейс, и было боязно, что злая непогодь с морозами прихватит его еще на открытых нижних плесах.
Степаныч ворчал:
— Ну, прощайтеся, и айда по домам. Мне-то ничего, а ты вот, — и повернулся к Дубровинскому, — ты вот живую простуду схватишь. Гляди, трап ослобонился уже. Захаров, вещи бери!
Он подхватил в каждую руку по чемодану, узлы достались Филиппу, и оба зашагали к пароходу. Под каблуками чавкала жидкая грязь. Дубровинский стиснул руку Менжинской.
— Людмила Рудольфовна, не знаю, как мне вас за все, за все отблагодарить!
— Терпением, Иосиф Федорович, только терпением. Другого пока ничего не остается.
Пароход дал два гудка. И тут же третий, отвальный. Матросы развязывали зажимы на трапах. Степаныч уже из темного пролета сердито звал:
— Мадам, извольте взойти чичас же! Сколько еще миловаться!
Дубровинский помог ей ступить на зыбкий, шевелящийся трап.
— Ося, жди! Весной я опять приеду…
Слова Менжинской заглушил железный стук лебедки.
Степаныч с Филиппом спрыгивали в темноту. Прожектор золотым лучом уперся в Енисей, обшаривая место, откуда медленно, звено за звеном подымалась из черной воды якорная цепь. Смачно зашлепали плицы. Теплым маслом и паром дохнуло на берег. Волна плеснулась к самым ногам Дубровинского. Он не мог отвести взгляда от уходящего во мрак парохода, теперь совсем почему-то не белого, как было весной.
В гору поднимались гуськом, часто останавливаясь и оглядываясь на реку. Но там уже только тихо шелестела вода на камешнике и вдалеке чуть светились сквозь моросящий дождь желтые огоньки парохода.
— Тоскливо, Осип? — спросил Степаныч, выждав, когда к нему приблизится Дубровинский.
Филипп немного приотстал. С берега все разошлись. Дома стояли темные.
— Тоскливо, Степаныч.
— Весна-то новая еще когда. Опять-таки приедет ли?
— Спасибо, Степаныч, помог жену проводить, — умышленно пропустив его вопрос, ответил Дубровинский. — Погода такая скверная. Мы бы, может, и сами справились…
— А ты мне вола не верти, Осип, — наклоняясь к нему, проговорил Степаныч. — Провожал я, конечно, и от уважения к человеку, но, окромя того, и по приказу. Теперь уехала она, я тебе откроюсь. Никакая она тебе не жена. Через Василия, через бабку Лукерью знаю: жили вы как посторонние. Потому и сказал: вола не верти. Она та самая, которая уже один побег тебе делала. Из вологодской ссылки, что ли? За этим и сюда приезжала. По начальству все это известно. Ну и мне был крепкий наказ. Следить. Ты пойми, к тебе я ведь был сразу с душой. И насчет побега упреждал: даже не думай. Вот и не думай! Иди домой побыстрее, не то пальтишко дождем насквозь прошибет. А тоска — почему не затосковать? Приезжал мил человек с воли и обратно на волю уехал. А к тебе стражник Степаныч утром с книгой заявится: подтверди, что ты здесь.
Подошел Филипп, тихо посмеиваясь, сказал:
— Наступил на широкую щепку, она по жидкой глине и поползла. Ну, а я потерял равновесие и чуть не до самого низу, как на салазках, и съехал. Проводить вас, Иосиф Федорович?
— Проводи, Филипп.
Степаныч отдалился, исчез в темноте. Дождь уже совсем перешел в мокрый снег, побелела дорога, стали отчетливее выделяться крыши домов. Уныло взлаивали собаки. Грязь налипала на каблуки, идти было трудно.
— Иосиф Федорович, — вдруг сказал Филипп, — возьмите меня к себе на квартиру. Вдвоем зимой будет жить веселее. И уму-разуму от вас поучусь. Человек я спокойный, — и добавил с шутливой убедительностью: — Даже во сне не храплю.