— Володя, я через пять минут буду готова. Не задерживаю?
— Ничуть! «…У нас пока насчет дачи ничего не вырешено. Колеблемся: не лучше ли пансион вроде прошлогоднего, с полным отдыхом Наде и Е. В., или дача, где им придется самим готовить; Е. В. сильно это утомляет…» — Владимир Ильич подумал, написать или нет, что вот и сейчас Елизавете Васильевне нездоровится. И не написал. Не надо зря расстраивать. — «…У нас весна. Вытащил уже Надин велосипед. Так и тянет гулять или кататься. Крепко тебя обнимаю, моя дорогая, и желаю здоровья. Маняше — большущий привет. Твой В. У.» Ну вот, и я готов!
— Мне бы тоже надо было ответить Менжинской, — сказала Крупская, закалывая булавкой легкий газовый шарфик на шее, — ну ничего, напишу завтра.
— А от кого письмо? Вера Рудольфовна или Милая-людмилая? Что пишут?
— Пишет Людмила. Сердится на брата: «И что его к „впередовцам“ занесло?» Ожидает скорого раскаяния и возвращения блудного сына в родительский дом.
— И я тоже, Надюша, этого ожидаю. Вячеслав Рудольфович, как и все Менжинские, чист душой. Горяч, не всегда последователен, но разберется. За него я готов поручиться. Что еще пишет?
— О работе своей в страховой кассе, в просветительском обществе. Как всегда, с улыбочкой. Ну и, конечно, справляется, как «беглец» Иосиф Федорович поживает.
— Не пришлось бы ему снова воспользоваться ее опытом устраивать побеги, — задумчиво сказал Ленин.
К почтовой конторе они шли неторопливо, умышленно избрав кружной путь, подальше от гремящей трамвайной линии. Короткая и тихая улочка Мари-Роз томилась весной. Вечером это сказывалось в особенности. Болтали о том о сем, а больше о России, как дома, в Москве, отметят «мамочкин день», какая там сейчас погода. Должно быть, вовсю текут ручьи, и галки весело галдят на заборах…
На почте Владимир Ильич выбрал, купил самую красивую марку с каким-то крылатым чудищем, похожим на химеру с собора Нотр-Дам. Опуская письмо в ящик, он вдруг рассмеялся. Рисунок на марке подсказал ему такое сравнение:
— Надюша, этот ящик, словно память попа в страстную неделю, когда валом валят к нему исповедоваться. Каких только тайн тогда попы не набираются!
— Ну нет, Володя, это неточно, — возразила Крупская. — Попу на исповеди всегда рассказывают только что-либо стыдное. Тайны исповеди — самые неприглядные. Тяжелые грехи! А в письмах, что опускаются в этот ящик, люди делятся между собой самыми простыми и честными житейскими заботами.
— Гм, гм… Возможно, ты права, — Обернувшись, Ленин еще раз посмотрел на почтовый ящик. — Хотя пари готов держать, что и в нем сейчас есть много такого недоброго и стыдного, о чем писавший не решился бы рассказывать вслух.
Он угадал. На самом дне ящика лежало письмо Житомирского. Местное. В двойном конверте. На верхнем конверте обозначен некий промежуточный адрес. Но в конечном счете письмо должно было попасть в руки месье, а в российском звучании — действительного статского советника, чиновника особых поручений Красильникова, нового заведующего заграничной агентурой охранного отделения.
Письмо начиналось так: «Многоуважаемый Александр Александрович! Очевидно, в самые ближайшие дни будет решен окончательно вопрос о точных сроках отъезда в Россию члена ЦК РСДРП, большевика Дубровинского („Иннокентия“). Мною для него разработан маршрут, который Вам позволит легко определить…»
— Знаешь, Надюша, — говорил Владимир Ильич, бережно помогая Надежде Константиновне переступить через трамвайный рельс. Теперь они шли по другой, более короткой дороге. — Знаешь, меня не только эта история с Марком сегодня так выбила из настроения. Ничего доброго — ты права! — не жду ни от него, ни от Григория Евсеевича с его постоянным стремлением всюду выскакивать очертя голову. Но ведь работать действительно с кем-то надо! Уезжает Иннокентий — вот что существенно. Удержать его невозможно.
— И не следует удерживать. Поступает он правильно.
— Да, в России он очень нужен. Чрезвычайно нужен! Но без него нам с тобой здесь, в этой маете, среди всяческой накипи, по-особому долго будет тоскливо. Ну, с кем, с кем еще, — Ленин рукой обвел широкий круг, — в трудный час можно будет поговорить и посоветоваться со всей откровенностью, дружески?
Тихая улочка Мари-Роз была теперь совсем пустынной. Пахло весной, цветущей сиренью. В окнах домов ни единого огонька.
Часть третья
1
Необходимость… Это слово, звучащее как жестокий приказ со стороны, вместе с тем одно из рождающихся в самых сокровенных глубинах души человеческой и подсказываемых только собственной совестью и чувством долга перед товарищами. Необходимость — это когда в расчет не принимаются никакие препятствия и никакие опасности, даже смерть. Такая необходимость обязывает человека стать предельно собранным и точным в своих действиях, чтобы они не оказались бессмысленными. Жертвой, а не подвигом. Необходимость может вылиться в обреченность, если нет сил, нет веры в успешный исход давно ведущейся тяжелой борьбы, и необходимость может озаренно найти в себе необыкновенные мужество, твердость — раскрыться дотоле неведомым силам. Идти и идти вперед неустанно, идти до конца своего, зная, что каждый сделанный тобою шаг, как бы он ни был мал, прокладывает дорогу идущим вослед.
Именно так, не помышляя о подвиге, но подвиг свершая всей своей жизнью, а при необходимости и смертью, шли, сменяя друг друга, поколения революционеров. Начальная строка похоронного марша «Вы жертвою пали в борьбе роковой» имела продолжение — «любви беззаветной к народу. Вы отдали все, что могли, за него, за жизнь его, честь и свободу». А дальше еще: «…но знаем, как знал ты, родимый, что скоро из наших костей подымется мститель суровый и будет он нас посильней». И «жертва» здесь понималась не как бесцельная потеря в борьбе, а как высокая необходимость на пути к непременной победе.
«Но знаем, как знал ты, родимый…» — и нет осуждения тому, кто не дошел немного, у кого остановилось дыхание минутой раньше, чем он мог бы еще хоть раз наполнить грудь свою воздухом борьбы. Не отступить, не сдаться, не изменить общему делу — вот жесткий нравственный закон революционера. Единственный и обязательный для каждого. Все остальное неограниченно в его личном распоряжении.
Этот закон хорошо ведом и самодержавным врагам революции. А потому они не жаждут найти в среде революционеров предателей — отдельные уроды не в счет, — они ведут свое черное дело иначе. Они медленно убивают опасного для них человека. Убивают духовным одиночеством, отрешенностью от товарищей по борьбе, убивают отдаленными ссылками, холодом, голодом, отсутствием врачебной помощи, убивают любыми другими способами, когда нет хотя бы формального основания затянуть веревочную петлю на шее бунтаря.
Товарищ министра внутренних дел Макаров имел обыкновение перед тем, как соберутся члены Особого Совещания, лично просматривать некоторые материалы, предназначенные к обсуждению на заседании. В частности, касающиеся лиц, персонально известных ему хотя бы по фамилии.
Он это делал отнюдь не в целях соблюдения большей объективности и не для того, чтобы инспекторски проверить точность и доказательность работы своих подчиненных, его одолевало обыкновенное любопытство: узнать в подробностях, по каким дорожкам проходила известная ему личность за то время, пока «дело» о ней вновь не легло к нему на стол. Чтение таких материалов редко настраивало его на благодушный тон. Как правило, он вскипал внутренней яростью: «А, голубчик, все неймется тебе! Повадился кувшин по воду ходить, там тебе и голову сломить!» И затем, уже на самом заседании, ревниво прослеживал, чтобы мера наказания арестованному была определена более жестокая, чем испрашивалась в проектах, подготовленных департаментом полиции.