— Он не так пьян и не так глуп, Иосиф Федорович, и он давно сообразил, что произошло. А произошло то, что все мы его испугались. Он этого и добивался. Добился. Прискорбно. Так разве мы теперь не обязаны добиться, чтобы он боялся нас?
— Ну что же, попробуем, — сказал Дубровинский. — Это и мое правило: не отступать перед силой.
Еще за квартал до исправничьего дома стало слышно, как там веселятся. Песни, тонкие женские вскрики, топот ног, словно в доме резвился табун лошадей. И все перекрывала ревущая медь духового оркестра, единственного на весь Яранск, но подчиненного исправнику по его положению главы добровольного пожарного общества, из команды которого и был создан оркестр.
Ворота оказались заложенными наглухо. Стучать тяжелым литым кольцом, бить каблуками в калитку было совершенно бессмысленно: цепные дворовые собаки и те не хотели отзываться на стук, настолько ничтожно слабым казался он в праздничном грохоте, исходящем из дома.
Тогда, взобравшись на высокий кирпичный цоколь, Дубровинский и Киселевская забарабанили в окна, прикрытые плотными ставнями с железными болтами. В неистовстве оркестра, залихватски грянувшего в этот момент краковяк, растворились и потерялись все прочие звуки.
И все же Дубровинский настойчиво продолжал стучать и стучать. Киселевская дула на кулаки — ей стало больно.
Наконец на дальний край забора упала светлая узкая полоса, открылась сенечная дверь, и кто-то вышел из дома. Проскрипели по двору неровные шаги, брякнула щеколда, и калитка приотворилась. Из нее выглянула взлохмаченная голова.
— Эй, ряженые, гадальщики, черт вас дери, ступайте к другим! Чего вы тут ломитесь? С Новым годом! — прохрипела голова, и калитка захлопнулась.
Но Дубровинский успел соскочить с цоколя и надавить на калитку плечом, прежде чем изнутри был задвинут засов.
— Слушайте, слушайте, — торопливо заговорил он сквозь узкую щель сопротивляющейся ему калитки куда-то в пустую темноту двора. — Нам нужно переговорить лично с исправником. В наш дом ворвался…
— Убитые есть? Кого убили? — И сопротивление калитки сделалось чуточку послабее.
— Убитых нет, но пьяный городовой нахально…
— Что?! К чертовой бабушке! Дебоширы! Нашли время!
Калитка с треском захлопнулась, своей острой кромкой едва не отрубив пальцы Дубровинскому. Гик и топот в доме продолжались своим чередом, ревел контрабас, и ернически попискивал корнет-а-пистон.
Дубровинский подал руку Киселевской, помогая спуститься с высокого цоколя.
Девушка дрожала. От холода или от нервного напряжения. Вот это поворот: их самих зачислили в дебоширы! Чего доброго, могла бы еще выскочить парочка дюжих архаровцев, стащила бы в участок, бросила в кутузку, и доказывай… А что впрямь долго барабанили сами они в исправничьи окна — факт несомненный. Выходит, дешево отделались. Киселевская размышляла. Что же, на этом и смириться? Ну нет, сегодня до исправника не доберешься. Наступят «присутственные» дни. И тогда на стол к нему ляжет по всей юридической форме написанная жалоба. Хамство прощать нельзя…
— Не простудился бы Леонид Петрович, — озабоченно проговорил Дубровинский, первым нарушая молчание. — За последнее время он совсем не выходил из дому. Отвык от холодного воздуха. А ночь морозная.
— Идемте быстрее, — отозвалась Киселевская. — Но если эта пьяная скотина все еще куражится, потом уже будь что будет, а я выгоню прочь!
Возле дома на улице не было никого, а в окнах теплился слабый желтый свет, спокойно двигались тени. Стало быть, городовой «снял осаду» и Радин с Конарским вернулись к себе.
Наверное, Дубровинскому и Киселевской следовало тоже побыстрее пробежать через двор и, отряхнув снег, войти в тепло, но Дубровинский почему-то поколебался. Торжественная минута наступления Нового года давно прошла, праздничное настроение все равно безнадежно испорчено, а здесь, на открытом просторе звездной ночи, хотя морозцем и покалывает щеки, но так хорошо. И только здесь, сейчас, наедине, можно сказать Анне Адольфовне, какая она молодчина.
На людях это уже прозвучит как легкая насмешка, либо как сладкий комплимент. А не сказать нельзя. Потому что тогда, уже с его стороны, это было бы неоправданной грубостью, бесчувствием. И еще потому, что он знал, угадывал: Киселевской тоже хочется этого. Не самих слов, тем более цветистых, — хочется товарищеского признания в том, что друг друга теперь они и без слов хорошо понимают, что наступает какая-то удивительная легкость, освобожденность, когда вот так они остаются только вдвоем.
Откинув голову назад, Киселевская оглядывала ночное небо.
— Что вы там ищете, Анна Адольфовна? — спросил Дубровинский, чтобы хоть что-то сказать.
— Не знаю, сама не знаю. У вас никогда не возникало неодолимой потребности вот так побродить глазами в безднах вселенной? Выбрать себе какую-нибудь звездочку. Глупо! Но, чур, Иосиф Федорович, об этом я говорю только вам.
— И я скажу только вам. Ищите, выбирайте, это вовсе не глупо. В этом нет никакой мистики. Мы же не думаем: родился человек — и загорелась в небе новая звездочка. Он выбирает ее из тех, что горели, горят и будут гореть вечно, независимо от него. Выбор звезды — это как бы выбор жизненного пути своего. И как звезда останется всегда неизменной, так и однажды избранный человеком путь тоже должен быть неизменным. Его звезда будет напоминать ему об этом. Разве это глупо?
— Ну, это не для широких споров, так, только для себя, — все еще не отводя взора от звезд, мерцающих тихими огоньками, сказала Киселевская. — Железная логика подобные рассуждения приведет обязательно к мистике, суевериям. Давайте оставим это между собой? Ведь могут быть такие тайны, которые лишь для двоих? Любовь, например… Нет, простите, я не то сказала. Вообще доверие…
— Вы сказали сейчас именно то, что собирался сказать я, — с волнением произнес Дубровинский. — Как совпадают наши мысли!
— Значит, вы доверяете мне? — не сразу отозвалась Киселевская. — А поначалу мне казалось, что нам никогда не понять друг друга.
— Мне тоже, — признался Дубровинский. И дотронулся до плеча девушки. Не отнял потяжелевшей ладони. — Какую же звезду, Анна Адольфовна, вы себе выбрали?
— Все крупные и яркие, конечно, давно уже выбраны другими. Хочу найти единственную, свою. Пусть маленькую.
— Найдите и мне. Где-нибудь неподалеку от своей.
Киселевская чуть переступила, и рука Дубровинского теснее прилегла к ее плечу.
— Хорошо. Пусть будет моя эта, а ваша эта, — проговорила она, указывая пальцем и принимаясь объяснять, по каким ориентирам легче всего в золотом разливе неба отыскать избранные ею звездочки. — Не знаю, как они называются…
— Собственных имен, насколько я смыслю в астрономии, они не имеют. Обозначены греческими литерами. Тем лучше. Теперь эти звезды будут носить наши имена. А расположены они: ваша — в созвездии Персея, а моя — в созвездии Кассиопеи.
— Удивительно звонкие и поэтические названия! Я не знала этого, — смеясь, воскликнула Киселевская. — Случайный выбор, а какой удачный!
— Очень удачный, — подтвердил Дубровинский.
И вдруг ему припомнился рассказ Радина о том, как его Наденька выбрала свой путеводный огонек именно в этом же созвездии Кассиопеи, жестокой и завистливой богини, причиняющей другим страдания и горе. Отныне Кассиопея становится его покровительницей. Глупо? Глупо и смешно.
Он ласково и осторожно повернул Киселевскую лицом к себе, прочел в ее поблескивающих, как далекие звезды, глазах согласие и молча поцеловал в отвердевшую на холоде, пахнущую свежим морозцем щеку.
9
Подарив людям только в самом своем начале одну тихую и звездную ночь, новый, тысяча девятисотый год обрушился затем на Яранск затяжными буранами. Весь январь и половину февраля с малыми перерывами дул и дул злой северный ветер, нес жесткую снежную крупу, в одних местах громоздя из нее твердые гребнистые сугробы, в других — вылизывая землю до самых корней посохшей, печально дрожащей травы. Короткие зимние дни казались оттого еще короче. Сквозь мутно-белый движущийся заслон с трудом просматривались дома, стоящие на противоположной стороне улицы. Метель неустанно колотила своими шершавыми лапами в оконные стекла, уныло подвывали печные трубы. Не отваживались выходить в далекий путь купеческие обозы с товарами, дивом были почтовые тройки, хоть редко, но все же пробивавшиеся от поры до поры по обезлюдевшему тракту. Городские жители запирались в своих домах, едва сгущались сумерки, и не находилось силы, какая могла бы выманить кого-то в ночь, в темноту. Если бы глянуть на Яранск с большой высоты, сквозь мчащиеся наперегонки снежные вихри, он предстал бы мертвым скоплением белых холмов с длинными промоинами-улицами, как бы выстраивающими эти холмы в правильные ряды. И никакого иного движения, кроме низко летящей над миром бесформенной мути.