«Ваше величество! — упадет он на колени. — Вы видите, рабочий люд, опора государства вашего, пришел с иконами, хоругвями и вашими портретами. Народ боготворит своего царя. И свято верит в его доброту и справедливость. Петиция — крик наболевшей души. А когда людям очень больно, они не могут сдержать стонов. Но это не угрозы, не крики революционеров-бунтовщиков. Русский народ понимающ и терпелив. Он будет ждать и еще сколько угодно — в этом порукой жизнь моя, которую я повергаю к вашим ногам, — он будет ждать терпеливо, но ободрите его, ваше величество, своим царским словом, своим обещанием рассмотреть постепенно все его нужды. И только одно, молю вас, сделайте ныне: даруйте свободу заключенным. Они есть во многих семьях, пришедших сюда. Радость, которую принесет им ваше решение, ни с чем не сравнима, она собою перекроет все другие заботы и нужды. Пришедшие сюда с надеждой уйдут с ликованием. И воспоследует благостный мир в душах людских».
Но если спросит царь: «Надолго ли это?»
Сказать: «Пока я жив, государь! Ваше величество, всегда можно призвать меня за эти мои слова к ответу!»
А для себя только: призвать для совета. Ибо должен же понять государь, как велико послушание народа, когда с ним поведет речь самодержец сообразно с мыслью гапоновой.
Все это знал только сам Гапон, и никто другой. В это он фанатически твердо верил. Слепо, не ища доказательств, а верил.
Но зато не знал он того, что в этот день восьмого января знали и делали другие.
Он видел спокойно расхаживающих по улицам Петербурга городовых, сочувственно вслушивающихся в речи ораторов. Но он не знал, что по указанию главнокомандующего гвардейскими войсками великого князя Владимира в подкрепление сильного столичного гарнизона вызваны полки еще и из Пскова, Ревеля, Нарвы, Петергофа и Царского Села, что наготове гарцуют за чертой города казачьи сотни и всем им внушено: рабочие намерены разрушить Зимний дворец и убить государя; иконы, хоругви будут фальшивые, а под полой у каждого — бомба.
Не знал Гапон, что, обеспокоенные появлением дополнительных войск в Петербурге и в предчувствии страшной беды, которая повисла над столицей, депутация литераторов — и среди них Максим Горький — посетила графа Витте и князя Святополк-Мирского с просьбой принять зависящие от них меры против возможного побоища. На что получили ответ успокоительный, но и с откровенным подтекстом: не суйтесь не в свое дело, господа.
Гапону неведомо было также, что, торопливо отпустив депутацию литераторов, князь Святополк-Мирский тут же срочно собрал у себя узкое, из весьма ответственных лиц совещание, на котором был рассмотрен и принят план действий на завтрашний день. Кто-то неловко спросил:
«Но, может быть, разумнее было бы, не допуская огромного скопления манифестантов завтра, уже сегодня дать понять во всех отделах этого „Собрания“, что шествие ко дворцу нежелательно и не может быть допущено?»
Святополк-Мирский холодно возразил:
«И тогда начнется длительный мятеж, с бесчисленным множеством очагов и тайных подстрекателей расширения мятежа вплоть до революции. Эсдеки хотят именно этого. Разве не всем понятно еще, господа, что менее чем за два года гапоновское „Собрание“ от просветительских лекций, предусмотренных уставом, дошло до чудовищных по своей наглости требований, содержащихся в этой петиции! — Он потряс ею и в раздражении швырнул на стол. — В какие бы покорные слова она ни облекалась, — это ультиматум! А при ультиматумах в переговоры не вступают. Или безропотно сдаются, или наносят внезапный и ошеломляющий удар. Только так, господа!»
«Войска готовы выполнить свой священный долг», — добавил великий князь Владимир.
Всего этого Гапон не знал. Но если бы даже открылась ему страшная истина, он презрел бы ее, потому что ничего поделать уже было нельзя. Его несла волна, им же поднятая, волна размаха, направления которой он не предвидел.
Возле самого дома его, неторопливо шагающего по скрипучему снегу, кто-то тронул за руку.
— Отец Георгий, я завтра буду с вами!
Он пригляделся в темноте.
— Кто это? А, Мартын! Что значат ваши слова?
— Только то, что они значат. Город переполнен войсками.
— Город еще больше переполнен рабочим людом, а сердца людские переполнены верой.
Но, войдя в дом, молчаливо съев что-то поставленное перед ним испуганно суетящейся Еленой и удалившись в свою комнату, чтобы помолиться перед сном, Гапон понял, что вера у него самого вдруг иссякла. Он истово крестился, шептал привычные слова молитв, бил земные поклоны перед иконой Георгия-победоносца, и все это без того внутреннего экстаза, который обычно в таких случаях охватывал его. Он молился уже не богу, не Георгию-победоносцу, а только самому себе, своей удачливости.
15
Так, не сомкнув глаз, в тяжелом томлении, он и провел всю ночь. От вида праздничного стола, накрытого Еленой, как она полагала, к его пробуждению, Гапона мутило. Он выпил полный стакан красного церковного вина, позвал детей, поцеловал их, поцеловал Елену и вышел. Крепкий, сухой морозец его освежил. Улицы уже были полны гудящим народом. Люди узнавали Гапона, снимали шапки, в пояс кланялись ему, давая дорогу. Он прошел в церковь, выбрал самое новое облачение, глазетовую ризу, в которой служил рождественскую литургию, подумал: в ней и пойти ко дворцу. Но подбежал испуганный псаломщик. «Батюшка, на дворе ведь не лето! Кто его знает, что еще будет к вечеру?» И заставил надеть шубу.
На паперти его встретил Рутенберг. Окружили рабочие. Гапон растерянно оглядывался: где же руководители Нарвского отдела? Ведь отсюда, виделось ему, должно начаться головное шествие.
— Отец Георгий, помочь вам в чем-нибудь? — угадав его мысли, спросил Рутенберг. — Дайте мне план, я разберусь в нем.
— Какой план? — в недоумении спросил Гапон. — Нет у меня никакого плана.
— Ну, время начала движения, его порядок, маршруты…
— Зачем все это?.. Мы ведь отовсюду пойдем на Дворцовую площадь. Я во главе. Там соберемся. Меня пропустят во дворец. Вручить наши просьбы лично государю. — Гапон тронул карман шубы, в котором лежала петиция.
Подошли и выборные руководители отдела.
— Благословите, батюшка, в путь! — попросил Петров.
— Благословляю! Берите из церкви, из всех часовен, раздавайте иконы, хоругви, кресты. А ты, Петров, рядом со мной.
Рутенберг остановил их. Развернул план Петербурга с заготовленными еще дома отметками.
— Да вы поглядите сначала сюда, — потребовал он. — Чтобы нам первыми войти на Дворцовую площадь, можно бы направиться вот так, а потом так, — водил он пальцем по карте. — Но здесь нет оружейных магазинов. Вдруг в нас начнут стрелять…
— Господь с вами! Не будет этого! — вскрикнул Петров.
— Нет, нет, не станут стрелять, — побледнев, подтвердил и Гапон. Но тут же прибавил: — А вы Мартына послушайте, дело он говорит.
— Пойдем так, — тоном приказа сказал Рутенберг. — В случае чего разобьем двери, витрины, здесь можно будет вооружиться.
А вокруг уже колыхались хоругви, на растянутых белых льняных полотенцах держали иконы, царские портреты.
— С богом! — махнул рукой Гапон.
При виде толпы, вдохновенно следящей за каждым его движением, голос Гапона окреп. Он снова поверил в свою необыкновенную духовную силу, в свою непременную удачу.
— Спа-си, го-ос-поди, лю-уди твоя и бла-го-слови достоя-ние тво-е… — зазвенело в чистом морозном воздухе. В церковной звоннице тонко ударили малые колокола. Тысячи людей подхватили: — По-бе-еды бла-аго-вер-ному импе-ра-тору на-шему Нико-лаю Алек-санд-ровичу над супро-тивные дару-яй…
Процессия выровнялась, подобралась, выдвинув вперед Гапона, «штабных», хоругвеносцев, и начала торжественное шествие к Нарвским воротам. Рутенберга, как и Петрова, Гапон заставил пойти рядом с собой. Чем-то необъяснимым Рутенберг был потребен ему. Может быть, трезвой практичностью. А самого Гапона вперед вело уже то внутреннее возбуждение, которое горячим потоком вливала в него поющая, не в ногу, но твердо ступающая по звонкому снегу толпа. Мельком подумалось, а ведь прав этот Мартын и надо бы заранее разработать такой план, чтобы Нарвскому отделу первому вступить на Дворцовую площадь. Иначе ее могут заполнить другие отделы, и в этом безбрежном людском океане кто потом из дворцовой охраны найдет его, Гапона, чтобы проводить к государю. А ведь в разговоре с государем — весь вожделенный смысл тех дерзостно тайных мечтаний, которые он не смел открыть даже богу в своих молитвах.