А в дом родной, в Орел, сумел он заехать всего лишь на несколько часов — и снова в Москву. Пока он сидел в «Крестах», по всем партийным организациям начались выборы делегатов на съезд, и Московский комитет очень рассчитывал на его деятельное участие в этой большой работе.
«Ося, береги себя!» — умоляла его Анна.
«Берегите себя», — говорил и Обух, которого Дубровинскии навестил сразу же по возвращении в Москву. Врач так долго ворчал, что Дубровинский не выдержал, сбросил пиджак, рубашку и провел пальцами по выпирающим из-под кожи ребрам.
«Владимир Александрович, — сказал он, — ну посмотрите сами. Да, я тощ, как лошадь после голодной зимы у замотанного нуждой мужика. Но значит ли это, что на такой лошади уже и пахать нельзя? Только работа на пашне спасет и мужика и лошадь. В тюрьме мне было голодно, теперь, на подножном корму, я отъемся, и все будет отлично. Прослушайте меня, вижу — вы к этому клоните, и перейдем к серьезному разговору».
«Ну что же, Иосиф Федорович, — проговорил Обух, закончив осмотр, — все как полагается. И следов не осталось от вашего лечения в санатории. Знаю, советов моих вы все равно не послушаете. Перейдем к серьезному разговору: не попадайте снова в тюрьму!»
Но он попался. Ровно через месяц. Он, счастливый тем, что избран московскими большевиками делегатом съезда. Ему казалось: он соблюдает такие испытанные меры предосторожности, что никакая слежка не страшна. И действительно, весь этот месяц, выполняя поручения Московского комитета, он проводил рабочие собрания и выступал на митингах под различными кличками и фамилиями — при случае и гримируясь. Ночевал, постоянно меняя квартиры. Никому не писал, кроме одного раза домой и второго в Питер, Людмиле Менжинской, с просьбой сообщить товарищам, что он свободен. И все же не ушел от «недреманного» ока охранки.
Его схватили на собрании в Замоскворечье совсем так, как полгода назад в Питере. Скрывать свое имя здесь не имело никакого смысла, и следствие было очень коротким, по «совокупности дел».
В Лефортовский полицейский дом, куда, опять-таки в общую камеру, втиснули Дубровинского, явился сам начальник охранного отделения подполковник Климович. Он вызвал арестованного в кабинет смотрителя и, оставшись наедине, сказал доверительно:
— Господин Дубровинский, справка, которую мы готовим, весьма и весьма неблагоприятна. Каждый ваш шаг за многие годы выверен нами с предельной тщательностью. Позвольте не подтверждать мои слова предъявлением проследок. И вот создается любопытная ситуация: мы о вас знаем все, и вы знаете, что мы о вас знаем все. Но вы тем не менее всегда упорствуете в нежелании давать правдивые показания, очевидно памятуя пословицу «не пойман — не вор». А может быть, все-таки достаточно нам играть в кошки-мышки?
— Не понимаю, к чему вы клоните, — сказал Дубровинский. — Однако если вы меня причисляете к ворам…
— О боже мой! Какой вы придира! — воскликнул Климович. — Прошу прощения за неловкие слова. А клоню я к тому, господин Дубровинский, что если вы, не называя никаких других имен и в любой удобной вам форме, удостоверите в своих показаниях неучастие некоей Шорниковой в кронштадтских собраниях, я готов буду составить более мягко свою справку.
Дубровинский остолбенел от неожиданности. Так, напрямую, цинично, предлагать ему сделку с совестью! Но почему именно речь о Шорниковой? Вдобавок о ее «неучастии»? Если бы наоборот…
— Не знаю никакой Шорниковой, — сказал он медленно, — и о кронштадтских событиях, кроме газетных публикаций, ничего я не знаю. И наконец, торговыми делами с полицией никогда не занимался и не собираюсь заниматься.
— Ну вот видите, какой у нас получается разговор! Шорникову вы знаете, и я знаю, что вы ее знаете; и вы знаете, что я знаю, что вы ее знаете. Словом, как раз по Киплингу. Однако вы становитесь в позу и говорите красивые, но, извините, фальшивые слова. Хотя естественнее было бы спросить: «А для чего вам, Евгений Константинович, это нужно?» Извольте, отвечу. Шорникова — родственница одного моего доброго друга. Увы, бывает и такое. И ваше свидетельство, даже брошенное вскользь, дает мне большие шансы отвести от нее беду. Мы ведь тоже люди. Вот я насколько с вами откровенен.
«Ага! Вы хотите, чтобы, защищая Шорникову, я тем самым выдал себя, признал бы косвенно свое участие в Кронштадтском восстании!» — едва не вырвалось у Дубровинского.
Но он овладел собою. Промелькнула и другая, обжигающая мысль: «а что, если правду говорит этот охранник? Если он, Дубровинский, может помочь Шорниковой, поскольку это совпадает с интересами Климовича, и откажется, побоявшись поставить себя под удар? Тогда как?»
— Могу подтвердить только то, что говорил уже раньше, — трудно было произнести такие слова. Если бы Климович не обещал ему некую личную выгоду, он, пожалуй, подумал бы и еще. А так странно: признать себя виновным и после надеяться на какие-то уступки со стороны Климовича. Нет! Тут что-то неладно.
— Вы боитесь выдать свою причастность к кронштадтским событиям. — Климович с грустью подчеркнул слово «свою». — Хотя, опять-таки по Киплингу, вы знаете, что я знаю, что вы хорошо знаете, что я хорошо знаю о вашей причастности во всех подробностях. Жаль бедную женщину, но — бог вам судья!
— Точнее, не бог, а военно-окружной суд, — через силу усмехаясь, проговорил Дубровинский. Его всю ночь знобило, и теперь лихорадочный жар, слабость разливались по всему телу.
— Не стану мстительно сожалеть. Но поскольку вы попались не с оружием в руках, ваше дело, господин Дубровинский, не будет рассматриваться в суде, оно решится в упрощенном порядке Особым совещанием, образованным согласно статье… Впрочем, вас не основы законов волнуют. Тяжесть наказания? Предполагаю: высылка под гласный надзор полиции в северные районы губерний азиатской России сроком на четыре года. Таково будет мое ходатайство перед градоначальником, его превосходительством Рейнботом, а что затем определят высшие инстанции, предсказать не могу. Честь имею!
Климович ушел. Дубровинского увели в камеру. Он лежал, растомленный высокой температурой, закинув руки за голову, испытывая на голых досках тюремных нар боль во всем теле, и думал, что действительно получается как бы по Киплингу: Климович все знает о нем, и он все знает о Климовиче, а тем не менее признание на бумаге — дело совсем иное.
И еще он угнетенно думал, что в отношении Шорниковой поступил нехорошо: к тому горю, которое она перенесла, узнав о расстреле Канопула, теперь может прибавиться и личное ей обвинение, а стало быть, грозит тюрьма, каторга или ссылка. Но мог ли он вступить в базарный торг с охранником, не унизив достоинства партии!
Ему казалось, что он о Климовиче знает все, так же как все и Климович знает о нем. Но он не знал, что Климович не знал, как относится к Шорниковой Дубровинский, единственный из руководителей Кронштадтского восстания, преданных этой женщиной, и пока уцелевший от военно-полевого суда. Не подозревает ли Дубровинский Шорникову в провокаторстве? Климовичу по просьбе его петербургского коллеги Герасимова, теперь уже генерала, надлежало выяснить только это. Ответ он прочитал на лице Дубровинского. Остальное было простой игрой в кошки и мышки.
12
Анна измучилась в бесконечных хождениях по канцеляриям. К большому начальству пробиться она не смогла. Свидания с мужем тоже не дозволялись. Однако пути к обмену с ним записками она все же нашла с помощью «барашка в бумажке». А действовать надо было очень энергично и быстро, так считали в Московском комитете РСДРП. Уже по всем ступеням административной лестницы, обрастая должными резолюциями, пошло предложение охранного отделения о высылке «одного из наиболее вредных для государства деятелей революционного направления Осипа Дубровинского» в Сибирь. Уже на рассмотрении самых высоких чиновников департамента полиции лежал проект соответствующего решения Особого совещания. Стоило этому проекту передвинуться еще на несколько столов, быть перепечатанным на орленой бумаге, получить санкцию грозного министра внутренних дел Столыпина — и ничего в судьбе человека изменить не удастся.