— Можно вопрос, господин председатель?
Пристав дернулся, вглядываясь в полутьму — кто это там осмелился? — а чиновник непроизвольно опустил руку с бумагой. Дубровинский, подделываясь под астраханский рабочий говорок, столь же громко спросил:
— А из тюрьмы выпускать будут? Кто за забастовки посажен. Опять же тех, кого на улицах с красными флагами похватали. Они все ведь тоже царские дети.
И гулом одобрения отозвались собравшиеся.
Пристав махал руками, не зная, что делать. Отвечать? Непременно завяжется спор, и кто скажет, до какой степени он разрастется! «Пресекать» немедленно? Дадут ли эти бондари? Да и к чертям тогда полетит вся торжественность собрания. По губам можно было понять, пристав бормочет: «Ах, сволочь! Ах, сволочь!»
А Дубровинский между тем подливал масла в огонь:
— Вот еще про реформы. Насчет веротерпимости. Это как? Поясните. Сказано: кому хочешь можно молиться — и аллаху и святой троице. А почему не мулла прочитал манифест, а наш православный батюшка? Как оно далее будет?
Теперь, поддерживая его, с особым сочувствием кричали мусульмане, которых в Астрахани — и среди бондарей тоже — было немало. Кто-то очень кстати добавил:
— Стало быть, и молоканам, духоборам тоже свобода? Всех вернут по домам?
Пристав трясся от ярости. Делал знаки городовым, сидящим в рядах среди рабочих: «Успокойте!»
— И насчет пересмотра законов. — Весь этот гул перекрывал Дубровинский, чувствуя, однако, как от нервного напряжения горячий пот заливает лицо, шею, спину. — Это чтобы крестьянам легче выходить из общин и покончить вовсе с круговой порукой? Насчет того еще, как нравственность в обществе перестраивать. Это об какой нравственности? И кому же все это препоручается? К слову: вам с господином губернатором и вместе с батюшкой тоже? Или препоручается нашему брату, рабочему, с мужиками деревенскими? В манифесте об доверии сказано. К кому и от кого доверие? Поясните, пожалуйста!
В мастерской все ходило ходуном. К Дубровинскому с разных концов пробирались городовые, но бондари на их пути становились стеной. Казалось, сейчас вспыхнет драка. Пристав растерянно обращался за советом к сидящим рядом с ним за столом. Поп что-то ему подсказывал.
— Эй, ты! — рявкнул он. — Ты давай подходи к столу. Назовись, как полагается, тогда и задавай свои вопросы.
— Да чего, Адам Еремеевич, можно и с места, — вдруг вступился сидевший с края за столом ревизор рыбного управления.
И пристав опешил, будто ревизор в него выстрелил. Но Дубровинский поспешил этим замешательством воспользоваться.
— А у меня нету больше вопросов, — заявил он. — За манифест царю нашему, конечно, большое спасибо. Вон он как старательно потрудился. Будто из гнилой клепки добрую бочку под красную рыбу железным обручем стягивал. Только из такой бочки рассол все одно сразу вытечет. — Дружный смех прокатился по мастерской. — Слов красивых и трогательных в нем много. Ну, а нам-то и мужикам деревенским они совсем как мухи на стеклах жужжат. Не бастовать, не выходить на улицу с флагами? Да чем же тогда, прости господи, хозяевам нашим лбы прошибешь? Ведь и до пули, ей-богу, до пули так доведут. Понятно, не из-за угла, а в открытую! — Крики одобрения покрыли его слова. — Веротерпимость. Оно, понятно, каждый, помолясь, к столу за еду садится. Теперь, выходит, молись хоть сто раз на дню и по любому уставу, а верней все-таки по-православному. Во избежание. Вот тут бы как раз в манифесте добавить еще: садясь за стол с молитвой, было бы чего и поесть. И домой приходить, не волоча ноги, после того как тринадцать часов на радость хозяину над бочатами повеселишься…
И опять новые крики. Пристав в отчаянии только всплескивал руками. Приказано свыше: собрания проводить душевно, без запугиваний. Откуда черт принес этого говоруна? В лицо даже разглядеть невозможно. Ох, и отольются же ему горькими слезками его веселые слова!
— Законы пересматривать надо, — между тем продолжал Дубровинский, превозмогая режущую боль в груди. Она всегда появлялась, когда ему приходилось говорить громко и долго. — Только не один и не два каких-то закона, а все до единого. И препоручить это нам, рабочим, а по деревенским делам — самим мужикам. Потому как не царевых милостей от законов мы ожидаем, а полной справедливости. Будут рабочие комитеты, будут крестьянские комитеты, они во всем и разберутся. Вон про свободный выход мужиков из общин говорится. А может, иначе? Мужикам свободно остаться в общинах, а с земли — от веку крестьянской! — попросить всех помещиков выйти! И разбить навсегда ихнюю, дворянскую, круговую поруку! Ну насчет нравственности, тут не знаю. Ежели нравственность, чтобы рабочий человек к рабочему человеку относился по честности, нам такую нравственность перестраивать нечего. Есть она. Скажите, ребята, заведись среди нас подлец — разве спустим подлость ему?
— В реку его! В Волгу! — выкрикнули десятки голосов. — Подлецов не потерпим!
— А ежели о нравственности другой, — уже совсем издеваясь над сидящими за столом, закончил Дубровинский, — о домах с красными фонариками, в эти дома не бондари ходят, а господа в ботинках лаковых!
— Ма-алчать! Хватит! — заорал пристав, стуча кулаком по столу.
Он вдруг осознал, что за разгон такого собрания его, может быть, и не похвалят, но если речи и дальше будут продолжаться в этом же духе, — выгонят с треском со службы. Счастливая мысль пришла ему в голову.
— Господа! Господа! Адрес государю считается принятым, — бросая в гудящую толпу никому не слышные и не нужные слова, проговорил он и сделал знак музыкантам.
Тонко запела труба. Слабым рокотом откликнулся барабан. Священник, теребя наперсный крест и трепеща от испуга, прерывисто возгласил бархатным тенорком начальные слова гимна:
— Боже, царя храни! Сильный, державный, царствуй на славу нам…
— Само-дер-жавие до-лой! — врезался голос Дубровинского.
И он стал быстро пробираться к выходу, угадывая, что сейчас, пожалуй, в дело пойдут и шашки городовых. Сперва плашмя, а там…
Фальшивя, в трубы дули музыканты. Несколько женских голосов нестройно подтягивало попу. А в мастерской творилось невообразимое. Городовые рвались к дверям, стремясь настигнуть Дубровинского, а бондари их держали в плотном кольце, хохотали, свистели и не давали возможности пустить в ход не только шашки, но и кулаки.
На пустыре, отделявшем бондарную мастерскую от окраинных домов города, за Дубровинским все-таки увязалось два шпика. Но такая возможность была предусмотрена. И в первом же темном переулке на шпиков набросились, словно бы озоруя, парни из социал-демократической организации.
До дому Дубровинский добрался уже без новых треволнений, «свой» филер отсутствовал, вероятно, придя к здравой мысли, что сочинять донесения по начальству можно и не торча бесконечно под заборами на ветру, дождях и метелях.
Утром Дубровинский поднялся с постели словно избитый, так болела грудь и поламывало ноги. Но зато с полным удовольствием прочитал он в «Прикаспийской газете» короткий отчет о состоявшихся накануне патриотических собраниях, на которых были приняты благодарственные адреса царю, хотя вместе с тем довольно-таки злорадно — в рамках дозволенного цензурой — отмечалось, что город оказался буквально наводненным противоправительственными листовками, а собрание рабочих бондарей, по существу, превратилось в революционную сходку, где произносились неопознанными лицами совершенно непристойные речи.
Тут же, в хронике «По всей стране», сочувственно сообщалось об успехах, которые имеют создаваемые общества взаимного вспомоществования рабочих в самых различных отраслях промышленности. Особой похвалы удостаивались Вильна, Минск, Одесса. Но это могло быть и спасительным якорем редактора газеты. Быть прихлопнутым «насмерть» тяжелой рукой власть предержащих не всегда самое лучшее.
3
Свое назначение начальником особого отдела департамента полиции Зубатов принял как вполне естественный и желанный для него шаг на пути к заветной цели. Предложи ему сам государь пост вице-директора или даже сразу пост директора департамента полиции, он поколебался бы — согласиться ли? Ну, разумеется, если сам государь… Что же касается такого предложения со стороны министра… Да, отказался бы! Во всяком случае, не побежал бы на цыпочках по первому зову.