— Ну, так уж получилось, — сказал Дубровинский. — Мне показалось, это вернее — сделать вид, что в Москве мне совершенно не к кому обратиться, нет друзей. И потом, ведь я же эти деньги по приезде в Орел им сразу верну. А Серебряковой Анне Егоровне от меня передайте сердечную благодарность. В тюрьме я все время чувствовал ее заботы. И вам, Мария Николаевна, за все, за все спасибо!
Уже у порога спросил, не знает ли она каких-нибудь подробностей относительно «Рабочей газеты». Удалось ли созвать съезд социал-демократов? Корнатовская покачала головой.
— Нет, не знаю… И кто провалил «Рабочую газету», тоже не знаю. Аннушку бы расспросить. Анна Егоровна, может, что и разузнала за эти дни. С нею давно я не виделась. — И, не принимая никаких возражений Дубровинского, все же вытащила из ридикюля трехрублевую бумажку и сунула ему в карман.
— Иосиф, возьмите, не обижайте меня, — сказала настойчиво. — Иначе я буду беспокоиться. В конце концов можете тоже вернуть!
В поезде было жарко, вагон забит пассажирами до отказа. Но Дубровинский все-таки успел занять верхнюю полку и теперь лежал, закинув руки за голову, сладко подремывая.
Вот так бы и ехать долго-долго под стук колес, сонно прислушиваясь к оживленному говорку соседей.
О разном говорят. Кому-то выпала удача — большая ли, маленькая ли, а радостно. И голос мягкий, воркующий, и плечи свободно назад откинуты. Счастлив человек. А тут кого-то горе пришибло, семь бед одна за другой посетили, и неведомо — когда же придет им конец? Медленно, неохотно выговариваются слова. Но молчать тоже нельзя. Не может молчать человек ни в радости своей, ни в печали. Потому что один человек, сам по себе, не бывает. Кто один, тот бирюк. А люди всегда вместе.
Всякие идут разговоры. Кто-то недобрым словом — крестьянин, мужик — барина своего помянул. Кто-то принялся рассказывать, как на заводе штрафами, вычетами бессовестными его допекли, а там и вовсе за ворота выставили, ходит теперь без работы, семья голодает…
Дубровинскому очень хотелось спуститься со своей полки, вступить в беседу. Но сдержался. Первый день на свободе. Надо хотя бы чуточку осмотреться. Самойленко-Манджаро однажды зачитал филерские проследки за целый месяц. Действительно, как ради красного словца сорвалось у Зубатова, чуть не в постель забрались шпики. Кто знает, может, и сейчас чье-то «недреманное око» зорко следит за ним.
Двенадцатый час ночи…
13
А в это время в кабинете Зубатова сидел Самойленко-Манджаро. Он был радостно взволнован, как бывает взволнован иной любитель сложных математических задач, когда внезапно его осенит вдохновение и задача окажется красиво и просто решенной. Сейчас Самойленко-Манджаро докладывал Зубатову о результатах расшифровки какой-то цифровой тарабарщины в тетради, отобранной у Семеновой при выходе ее из тюрьмы. Эта тетрадь, как удалось ему установить, предназначалась для Корнатовской.
Зашифрованное сообщение начиналось с просьбы передать Серебряковой, что арестованные очень нуждаются в помощи и что минские товарищи должны быть осторожнее…
— Ваши выводы, ротмистр? — спросил Зубатов, закуривая с нарочитой медлительностью.
— Шифровка написана явно не от имени самой Семеновой, она лишь передаточная инстанция, и сделала это по чьему-то поручению. Сидя в одиночке! Стало быть, приняла текст письма по стукам. Кто-то знал, что Семенова готовится к выходу на свободу раньше него, или, во всяком случае, рассчитывал, что сие послание она непременно сумеет передать Корнатовской. Из группы «Рабочего союза» после Семеновой, и самым последним, освобожден был Дубровинский. Вряд ли он мог простучать ей это письмо. Во-первых, он лично сам имел общение с Корнатовской, получал от нее книги и другие передачи. Зачем ему иметь посредником третье лицо? Во-вторых, слова о «товарищах из Минска»… Связей Дубровинского с Минском не установлено. Не говорит ли это о том, что свое поручение Семеновой простучал некто из арестованных, побывавший перед арестом в Минске?
— Логично, — сказал Зубатов. И выдул вверх тонкую струйку дыма. — Продолжайте.
— «Некто» мог и не быть прежде знаком с Семеновой. Но он узнал каким-то образом, что через Семенову можно связаться с Серебряковой. А это «Красный Крест». По филерским проследкам со всей несомненностью установлено: в марте из Москвы в Минск ездил осколок «Рабочего союза» Ванновский. Предполагаю, что Ванновский и есть «Некто».
— Тоже логично, — сказал Зубатов. — Вы радуете меня. Ведя дознание, обратите самое пристальное внимание на Ванновского.
— Ну «помощь» — это, очевидно, поддержка продовольствием из «Красного Креста», которым ведает Серебрякова. А поскольку группа арестованных вместе с Ванновским, кроме него самого, не москвичи и, следовательно, родственников здесь не имеют, передач получать им не от кого, вся надежда у них на «Красный Крест» — это еще раз доказывает мою версию.
— Превосходно! — сказал Зубатов. — Ваши соображения?
— Дать указание начальнику тюрьмы размещать политических арестантов в одиночных камерах так, чтобы эти камеры чередовались с уголовниками, и по вертикали и по горизонтали. Тщательнее просматривать все бумаги, которые побывали в руках арестованных.
— Это на будущее. Принимаю. Представления такого рода генералу Шрамму следует сделать в адрес департамента полиции. Я с генералом побеседую.
— И последнее. Соображения текущего характера. Арестовать Корнатовскую и Серебрякову.
Зубатов задумался. Осторожно стряхнул пепел с папиросы. Сделал несколько коротких затяжек.
— Вы об этом говорили генералу Шрамму? — несколько ревниво спросил он.
— Что вы, Сергей Васильевич! Любые предложения о новых арестах я согласовываю прежде всего с вами.
Зубатов ткнул окурок в пепельницу, подержал, пока он не погас совершенно.
— Нет, Корнатовскую и Серебрякову арестовывать пока не будем! Эта ваша идея — правильная идея — пусть остается между нами.
— Слушаюсь, Сергей Васильевич! Хотя и не очень понимаю. Позвольте еще. — Он хлопнул ладонью по своему портфелю, лежащему на столе. — Если вы располагаете небольшим временем, здесь есть один любопытный документ. Перлюстрация письма Минятова к жене.
— Из Берлина?
— Да.
— Это интересно. Прочитайте.
Дверь приоткрылась, одним плечом в нее выставился Медников.
— Сергей Васильевич, еду к «Мамочке», — объявил он. — От тебя не надо ничего передать?
— Поцелуй ручку и скажи, что она прелесть.
Медников ухмыльнулся и прихлопнул дверь.
— Слышала бы это Александра Николаевна, — шутливо сказал Самойленко-Манджаро. — Извините!
— Моей Александре Николаевне и не такое слышать приходится, — в тон ему откликнулся Зубатов. — А «Мамочке» сам государь поцеловал бы ручку, знай он о всех ее заслугах перед ним! Фигурально говоря… Читайте, ротмистр!
Самойленко-Манджаро вытащил из портфеля несколько листков бумаги. Откашлялся. Глядя многозначительно на Зубатова, прочитал обращение в письме: «Бедная Надя…» — и остановился. Зубатов посмотрел недоумевающе. Что хочет этим подчеркнуть ротмистр? Конечно, и любой — в такой разлуке — написал бы «бедная Надя»…
— Припомните, Сергей Васильевич, всю взятую при обыске обширнейшую переписку Минятова с женой, — сказал Самойленко-Манджаро, наслаждаясь тем, что заинтриговал Зубатова. — Как тогда начинались его послания? «Дорогая, обожаемая Надеждочка… Моя звездочка, моя радость… Любимая моя Надечка…» И тому подобное. А теперь — «бедная». Потому что он далее развивает мысль о различных несогласиях с нею и высказывает готовность вообще разойтись.
— Вот как! — воскликнул Зубатов. — Это, конечно, любопытно. И что же, в этом и весь смысл письма?
— Сергей Васильевич, я не стал бы только ради таких сантиментов занимать ваше драгоценное время. — Самойленко-Манджаро пролистнул несколько страниц. — Вон сколько своим душевным терзаниям по поводу угаснувшей любви посвятил господин Минятов. А вот с этого места начинается и более существенное. Итак: «…с каждым днем в моих глазах все смешнее и жальче становились мои прежние „революционные“, — Сергей Васильевич, слово „революционные“ он ставит в кавычки, — …удивительно простые, но зато и решительные взгляды, по которым весь смысл жизни заключался лишь в коверкании всего человека в угоду незамысловато понимаемых…», — и опять в кавычках, — «„общественных интересов“. Это та стадия, которую теперь переживают Алексей Яковлевич…»