Рука Гурария Семеныча потянулась к стопке свежих газет. Он горько усмехнулся. Вот в «Русском вестнике», ссылаясь на слова знаменитого и нежнейшего поэта, уверяют, что крестьянство бедствует единственно только по своей лености и склонности к пьянству.
«Эх, господа журналисты! И вы, господин Фет… Вы видите причину в том, что на самом деле является следствием. Не от пьянства и лености нища российская деревня — от нищеты своей и от крайнего разорения, от чувства безысходности своего положения опускаются руки у мужиков. Плетью обуха не перешибешь. И тогда на последние гроши — в кабак. Забыться! А вы, господин Фет, так хорошо пишете о закатах, цветах, томлениях души человеческой и не представляете себе, не можете, должно быть, и представить, что происходит на душе Устиньи Синюхиной, которая с отчаяния собиралась зарезать своих голодных детей, а теперь, когда лишилась их, в еще большем отчаянии убивается над мертвыми».
В волнении Гурарий Семеныч встал, прошелся вперед-назад по тесной каморке. Прислушался к надрывным стонам, доносившимся из-за переборки. Чудовищная болезнь вершит свое мрачное дело, и нет сил, нет средств остановить эпидемию. Как могут побороть ее здесь, в сущности, всего три человека — он сам, фельдшер Иван Фомич да пятнадцатилетний юноша Ося Дубровинский, санитар-доброволец, приехавший сюда на каникулы из Курска. Так и в каждом селе. Нет медицински грамотных людей, нет штатов, нет денежных ассигнований, нет даже самых простых, крайне необходимых лекарств, нет, нет, и все — нет… А грозное слово «холера» отпугивает даже тех женщин-крестьянок, которые при других обстоятельствах, не требуя платы, только от доброго сердца, сами пришли бы и помогли: помыть полы, постирать белье, посидеть у постели больного. Бабка Дергуниха, местная знахарка и колдунья, злорадствует: «Оттого и ширится мор, что иголками дохтур во плоть гнусную хворь загоняет. Где это видано, чтобы от резей в животе и рвоты железными иглами лечили, пронзали ими наскрозь жилы кровеносные?» Раздает наговоренную воду, медные пятаки с заклинаниями — велит к голому телу, к пупкам натуго их прибинтовывать. Боже, боже, какое надругательство над здравым смыслом! А люди идут к Дергунихе, зовут к себе и верят ей. Потому что там необычное, тайна, надежда на чудо, потому что у Дергунихи талисманы и непонятные магические слова. А в больнице — вонючая хлорная известь, «иголки»…
Он снова стал перебирать газеты. Попались «Новости». В них — бесхитростный скорбный рассказ о любителях погреть руки на чужом несчастье, о предприимчивых купчиках: «…У нас, знаете, у баб кички старинные, богатые, золотом вышитые… Шитье-то они выплавляют, а остальное бросают… Плачут бабы, а нечего делать, отдавать приходится. Опять, вот, шугаи. Тоже все скупили за бесценок. Шугаи тонкие, из молодой шерсти… Теперь и косы у баб, волосы покупают… Заливаются слезами, да кладут головы на стол под бритву. У самого корня срезают, чтобы длиннее волос был… У кого коса русая, густая, длинная — по два рубля дают…»
Гурарий Семеныч скомкал газету, отшвырнул прочь. Коса! Это же в деревнях — честь, гордость женская! За два рубля — когда пуд ржаной муки стоит полтора. Но ведь голод не тетка…
И опять перед глазами у него встала Устинья Синюхина, без кровинки в лице, ссутулившаяся у дверной притолоки. Черными шнурами взбугрились на руках узловатые вены. У этой была бы коса — не за два рубля, за ковригу хлеба отдала бы ее, прежде чем пойти к отцу Гервасию со своей страшной исповедью. Все-таки еще лишний день или два прожили бы тогда ее дети.
Но что же долго не возвращаются с подворного обхода Иван Фомич и Ося?
Только так, посещая все дома подряд ежедневно, и можно узнать, не заболел ли кто вновь и как чувствуют себя те, кто, заболев, ни за что не согласился лечь в заразный барак. Впрочем, больных родные чаще всего скрывают, прячут где-нибудь на время обхода. Лечит их Дергуниха. А помрут — вот тогда призовут врача. Потому что без врачебного свидетельства и отец Гервасий отпевать не станет. Знала бы по-настоящему Любовь Леонтьевна, чем, какими опасными для собственной жизни делами занимается здесь ее сын Иосиф, — извелась бы в тревоге. Хотя, в общем, она женщина понимающая, образованная и решительная. И всегда готова помочь людям в беде. Но — материнское сердце. Это тоже надо понять.
Да, Любови Леонтьевне досталась нелегкая доля: после смерти мужа оказалась она с четырьмя сыновьями на руках, мал мала меньше. Что ж, бывает. От судьбы не уйдешь. Тянулся Федор Борисович из последнего, сняв в аренду в селе Покровском-Липовцах под Орлом у промотавшегося помещика кусок земли. Взял кредит в банке, занял деньги у добрых друзей. Тянулся, все тянулся, да и не вытянул. Такой же, как нынешний, неурожай восемьсот восьмидесятого года подрезал хозяйство под корень. Разорился Федор Борисович настолько, что после уплаты долгов от земли пришлось отказаться. С тем в тот жуткий год и в могилу лег.
А Любовь Леонтьевна осталась почти вовсе без средств и даже без какой-нибудь профессии. Так, немного, только для дома, умела шить. Хорошо еще, отзывчивые родственники нашлись. Скажем, Александра Романовна Кривошеина из Орла, шляпная мастерица — просто прелесть! Любови Леонтьевне приходится по матери родной сестрой. Любовь Леонтьевна говорит о ней: дважды родная. Помогла Дубровинским из Липовцев в Курск перебраться. Все-таки в городе легче тем же шитьем на жизнь себе заработать. Заказчицы, что называется, «пожирнее». А у Любови Леонтьевны на деле прямо-таки золотые руки оказались. По примеру Александры Романовны, «тети Саши», шляпки принялась мастерить. И ничего — постепенно наладилась жизнь.
…Гурарий Семеныч сочувственно усмехнулся: Любовь Леонтьевна — что там ни говори — молодчина! Выбраться из такой тяжкой беды не каждая женщина сумела бы. И вот, извольте, всех детей учиться пристроила, старшего сына Григория даже в юнкера определила. Этот, пожалуй, можно считать, теперь уже совсем оперился, в небо готов взлететь, на плечах погоны — крылышки. Да только вряд ли это — большое счастье для матери…
А, наконец-таки появились на дороге Ося с Иваном Фомичом! Идут торопливо. Иван Фомич, всегда такой спокойный, уравновешенный, почему-то размахивает руками, что-то доказывает Иосифу. Что там еще стряслось?
Гурарий Семеныч поспешил им навстречу.
— Ну, что? — спросил он нетерпеливо, прикрываясь ладонью от бьющего прямо в глаза яркого солнца. — Что случилось, Иван Фомич?
Фельдшер глянул на своего спутника. Тот, худенький, стоял, высоко подняв узкие плечи, покусывая тонкие губы. Большими пальцами он расправлял, разглаживал рубашку под широким кожаным ремнем, на котором красовалась медная бляха с двумя крупными буквами «РУ» — реальное училище. Светлые, чуть с рыжеватым оттенком волосы выбивались из-под форменной фуражки, как-то неладно сдвинутой набок. Синие глаза были холодны, словно льдинки.
— Да что, Гурарий Семеныч, — ответил фельдшер и опять посмотрел на Дубровинского, — целых два происшествия у нас сегодня. Причем в одном из них Иосиф Федорович пострадал, так сказать, даже телесно.
— Яснее, яснее, пожалуйста, Иван Фомич! — нетерпеливо попросил Гранов. Он уже угадывал: открыт новый носитель инфекции, а осмотреть его родственники не позволяют.
— Зашли мы к Дилоновым, — медлительно рассказывал Иван Фомич, — зашли с особым чувством. Такое горе в семье! Сидят все по лавкам, старики, бабы, детишки, тоскливо смотрят в пол. Семья-то, знаете, огромная у Алексея, а кормилец настоящий, по существу, он один был. И так давно уже голодали, а что теперь впереди? Понятно, над чем так горько все задумались. Первые наши слова — в утешение. Хотя что же тут утешать? Как говорится, божья воля! А надо было нам приглядеться, коли в дом к ним забралась зараза, — не прихватила ли и еще кого? Спрашиваем ласково. «Нет, говорят, других бог миловал, хозяина нашего в бараке своем вы уморили, хватит с вас». А после этого и загудели все и поднялись! Ну что же, попрощались мы. И хотя понимали, какое горе у них, но все-таки вежливо попеняли, что в избе и на дворе разведена безобразнейшая антисанитария. Все наши прежние наставления оказались впустую, словно в стену, горохом. Посуда стоит немытая, в ней табунами мухи пасутся, и люди, как прежде, за плетень, извините, по нужде бегают, а…