— Оправдать? Значит, мы действительно виноваты?
— Виноватых не оправдывают, а судят и приговаривают к заслуженному наказанию. Оправдывают невиновных.
Анна слегка растерялась. Слова мужа звучали убедительно, и тем не менее они не смягчали той нравственной боли, которую нанес своим письмом Конарский.
— Оправдываться… Перед кем? Перед Конарским, черствым, сухим человеком? Чем это лучше?
— Аня, спор об оттенках в значениях того или иного отдельно взятого слова можно продолжать бесконечно, потому что все новые слова, используемые в споре, опять-таки будут иметь свои особые оттенки. Но ты ведь знаешь, я увлекаюсь математикой. И когда очень сложное уравнение удается сократить и привести к более простой форме, я радуюсь, потому что оно становится нагляднее. Аня, вот одно из самых сложных житейских уравнений в наиболее сжатом виде: ты и я, два деятельных человека, — и наша беспомощная малышка. То есть трое. И нет над нами ни судей, ни прокуроров, ни адвокатов. Только жизнь. Обыкновенная. А жизнь вдруг властно обязывает действовать. Нас, повторяю, не два, а три человека. Но сколько же деятельных в полной мере? Ни одного? Так я сейчас понимаю жестокие слова Конарского. Особенно жестокие еще потому, что он-то, хотя и черствый и сухой, знает, как мы любим друг друга.
В раздумье Анна покачивала кроватку. Хотелось, чтобы Таля заснула побыстрее. С предельной отчетливостью ей стало очевидным, что этот крохотный, беспомощный человечек в определенном смысле действительно делает беспомощными и своих родителей.
— Да, я была неправа, Ося, когда говорила: мы будем делать то, что можем. Надо делать то, что нужно делать. Ты несколько раз говорил о побеге. Предположительно. Теперь это не предположения, а необходимость. Это сама жизнь. Обыкновенная жизнь революционеров. И если она требует бежать — бежим! Будет опасно? Знаю. Но кто может сказать, какие опасности нас ожидали бы, будь мы, как прежде, одни?
Медленно разводя пальцы, Дубровинский несколько раз погладил усы. Это вошло у него в привычку, так поглаживать усы, когда он сразу не мог найти точного ответа. Он понимал: сказаны эти слова Анной не сгоряча, не в запальчивости торопливого спора. Но все-таки необдуманно! Одно дело — искренний душевный порыв к смелому действию, другое — реальная обстановка.
— О побеге, Аня, я думал и думаю постоянно, — заговорил он. — Без цепей, но здесь мы скованы. А побег не прогулка. Прежде всего надо твердо знать, куда бежишь, кто и где тебя укроет. Бежать нам вместе с нашей малышкой — все равно что сразу явиться в первое же полицейское управление.
— Так что же тогда — выйти совсем из борьбы! — вскрикнула Анна. — Ведь этим же, именно этим бьет нас Конарский!
Наступило недолгое молчание. Взглянув прямо друг другу в глаза, они как-то сразу оба пришли к одному решению. Говорить о нем вслух не было надобности. Ясно, что из борьбы выйти ну просто-таки невозможно — вся жизнь тогда теряет свой смысл. Ясно, что и Таля, пока она так мала, да, связывает свободу действий. Во всяком случае, кого-то одного. Значит, надо кому-то из них взять полностью на себя заботы о девочке с тем, чтобы другому полностью также можно было отдаться делу революции. Оба они готовы на такой выбор. Кто и в чем сейчас принесет больше пользы?
Она отошла от кроватки — Таля заснула, — подняла скомканное было письмо, разгладила и принялась читать вслух:
— «…Из наиболее существенных новостей стоило бы, пожалуй, упомянуть об основании в Москве „Общества взаимного вспомоществования рабочих“. Сначала рабочих в механическом производстве, а затем и в других отраслях. Это давняя идея Зубатова. Теперь он пробил ей дорогу, и она начинает осуществляться со свойственными этому господину энергией и размахом. Уже поступают сообщения о том, что под разными названиями, но на тех же принципах возникли „Общества“ в Одессе (и там верховодит прямой зубатовский агент Шаевич), в Киеве, в Николаеве, в Харькове. Тянется рука Зубатова и в Петербург, но тут дело у него пока не вытанцовывается. Причин тому по меньшей мере две. Скептическое отношение к этому дворцовых кругов и личных завистников и ненавистников Зубатова. Но главнейшая причина — разъяснительная работа наших социал-демократических организаций. Чему весьма способствует „Искра“, регулярный выпуск которой, как я уже упоминал, — событие истинно величайшей важности.
Еще. Самая последняя новость. В Женеве состоялась конференция, смысл которой — подготовить объединительный съезд всех наших разобщенных, раздираемых принципиальными разногласиями социал-демократических организаций. Камнем преткновения, как ты знаешь, давно уже стали отношения к „экономизму“, бернштейнианству и прочим вывертам в марксистском рабочем движении. Определились словно бы два полюса. Один — группа „Освобождения труда“, „Искра“ — „Заря“; другой — главным образом вертихвостское „Рабочее дело“. Представь себе, удалось выработать и принять согласованную резолюцию, целиком опирающуюся на позиции „Искры“ — „Зари“. И я бы хотел здесь вскрикнуть: „Ура!“ Но Кричевский, Акимов, Мартынов в своем „Рабочем деле“ явно стали давать задний ход. Боюсь, сорвут милые „рабочедельцы“ предстоящий съезд.
И самое-самое последнее. В той же Женеве эсеры выпустили первый номер своего журнала „Вестник Русской революции“. Еще одна палка — или бомба? — в колеса революции!
Ну, а это уж просто так. Царь Николашка повез в Париж благоверную. По слухам, лечить от серьезного психического заболевания, держа сие в глубокой тайне от отечественной медицины. Не хватало несчастной России на троне еще сумасшедших владычиц!»
Анна опустила руку, в которой держала письмо.
— Вот что делают нервы, — проговорила она и принужденно улыбнулась. — Еще немного, и я могла не только порвать это письмо, а сжечь его. И мы бы тогда не узнали много более важного, чем мнение Конарского о нашей семейной жизни.
— Ему действительно не следовало об этом писать, — сказал Дубровинский. — Он все хорошо понимает, кроме этого.
— Мы иногда тоже ее не понимаем, Ося! Во всяком случае, я. Мне в этом и стыдно и не стыдно признаться. Стыдно, когда я опираюсь на железную логику, и не стыдно, когда… — Она и хмурилась и улыбалась. Вдруг кинулась, обвила руками шею мужа и, нервно шепча ласковые слова, стала целовать, будто провожала его в дальнюю и неведомую дорогу. — Ося, Ося, ну, скажи мне, что это ведь можно!
Теперь уже она пыталась высвободиться, но Дубровинский не отпускал. И она покорилась.
Им обоим было так хорошо.
Потом, поправляя сбившуюся прическу, словно бы с каким-то заглядом вдаль, медлительно спросила:
— Ося, вправду твой побег сейчас совсем бесполезен?
Он ответил не сразу, несколько раз погладил усы.
— Пока он бесцелен.
Анна прошла к раскрытому окну. Села на подоконник, придерживаясь за косяк. Оглядела белесое от зноя небо, темнеющий вдали за городом окраек леса, прислушалась к уличным шумам. И зажмурила глаза, повернувшись лицом к Дубровинскому, оставшемуся в глубине комнаты, — после яркого солнечного света она здесь не видела ничего.
— Ося, обдумай сейчас все, как если бы ты был один, — с торжественностью в голосе и не открывая глаз, но все равно ища его взглядом, проговорила она. — И решай. Потом мы снова будем думать вместе и вместе решать. Но знай одно совсем твердо: ни я, ни Таленька ничем не связываем твои решения. Ты уедешь или уйдешь, если это необходимо. Сейчас ты можешь сделать больше, чем я. Делай. Все другое будет неправильным.
Она не дождалась ответа.
А когда встревоженно открыла глаза, увидела, что муж стоит, наклонясь над кроваткой дочери, и без звука, едва шевеля губами, ей, спящей, что-то говорит.
16
Нудный моросящий дождь вперемежку со снегом падал и падал, не переставая, третьи сутки. И хотя по календарю день прибавился очень значительно, а булочники уже прикидывали, велик ли будет спрос на «жаворонков», весной в Петербурге еще и не пахло. Погода больше подходила для поздней осени. Слякоть, промозглый туман и тянущий с Невы, насквозь пронизывающий ветер. Облепленные мокрой снежной кашей вокзальные фонари не столько светили, сколько просто обозначали место, где они стоят.