Он ненавидел подозрительность, он привык свято верить в людей, в товарищей, он не мог заставить себя оценить как предательские чью-то улыбку, опущенные глаза, слово, жест, непонятный поступок. И не мог запретить своим мыслям опять и опять возвращаться на один и тот же круг. Это его точило физически больше, чем перемежающаяся температура и грудь раздирающий кашель, это изнуряло нравственно больше, чем в открытую заявленная ему перемена партийных позиций прежними его друзьями.
Иногда непроизвольно вставало перед мысленным взором запомнившееся с детства, со школьной зубрежки закона божия, трагическое видение «тайной вечери». Его обступали десятки людей, с которыми он общался, и требовательно вопрошали: «Не я ли, господи?»
Он вглядывался в их лица. Никитин? Нет… «Минятов — подлец! Ты спросил, чтобы и меня поставить с ним рядом?» Это сыграть невозможно. И сколько лет честной откровенности!
Катя? Она в его доверенный круг вошла недавно, только здесь, в этот его приезд в Россию. Но она так покоряюще обаятельна своей непосредственностью, простотой. Катю знает и ей доверяет Петербургский комитет, она секретарь Боевой организации, ее знает Людмила Менжинская, ее муж достает фальшивые паспорта, и эти паспорта никого не подводят. Она вручала билет и отвозила багаж… Но так грубо никто из агентов охранки не стал бы работать!
Людмила? Анна? Да как могли в сознании даже случайно промелькнуть эти имена! Ужаснись: среди кого ты ищешь Иуду?
Нет никого…
А все-таки… Все-таки не повесился Иуда и посейчас, гремя полученными сребрениками, бродит по Гефсиманскому саду, выискивая, кого бы еще продать…
Дубровинский тер лоб рукой. Говорил: «Довольно! Думай не о том, чего не исправить, думай о том, что тебе предстоит делать. Сейчас ты должен…»
И назначал себе мысленное участие в горячих спорах на конференции, которая, наверное, проходит именно в эти дни.
В Вологду этап прибыл в крещенский сочельник. Начальник губернского жандармского управления бегло просмотрел сопроводительные документы. Ну, уголовников, естественно, в тюрьму. Политиков немного, и все — под гласный надзор. Особых предупреждений нет.
— Взять, как полагается, подписки и распустить, пусть себе пока ищут квартиры, — распорядился он. — А куда им дальше каждому следовать, определим у губернатора после праздника.
Взгляд его задержался на фамилии Дубровинского. Встречалась она и раньше в циркулярных письмах, в обзорах деятельности революционных партий. Фигура крупная и деятельная.
— А этого давайте поставим на всякий случай и под негласное наблюдение. Кашу маслом не испортишь. Кто здесь у нас отбывает ссылку из числа прежде находившихся с ним в определенных связях? Проверено?
— Так точно. Водворена в мае этого года Варенцова Ольга Афанасьевна. Прежние связи — по астраханской ссылке.
— Ну и за ней надо приглядывать.
Варенцова разыскала Дубровинского в первый же день. Помогла устроиться на хорошую, теплую квартиру, к заботливым хозяевам.
— Эка, золотой мой, как за дорогу вы уходились! Да при вашем здоровье, — ворчливо говорила она, когда все с наймом жилья уладилось. — Теперь лежите, отлеживайтесь. А потом я покою не дам. Разве что на край света загонят вас. Мне-то назначена сама Вологда. И я тут уже развернулась. Чего же скучать? Насчет вас мне из Питера передавали, очень там тревожатся. И знаю еще, что жена ваша перед департаментом полиции хлопочет, чтобы выдворили вас опять за границу, как серьезно больного.
— Не те времена, Ольга Афанасьевна. Анна будет биться за меня до последнего, только надежды нет. Однажды она сделала невозможное. Но делать невозможное удается не больше, как один раз. А петербургским товарищам и вам большое спасибо! — Ему подумалось, как он был несправедлив, помыслив дурно, хотя и мгновение одно, о Кате, о других петербуржцах.
— Словом, так, с постели не поднимайтесь, пока вам окончательное место не назначат, а назначат плохое — протестовать. Куда же вы с этаким кашлем? Доктора я вам завтра же пришлю. Просите поддержки, чтобы в Вологде вас оставили.
Доктор, специалист по легочным заболеваниям, осмотрел, прослушал, взял необходимые анализы.
— Моя бы власть, я бы вас в ссылку года на два в Давос отправил, а не в Вологду, — заявил он решительно. И пояснил: — Давос — это в Швейцарии. Слыхали? Полезен. Весьма, чудодейственно полезен. У вас при вялом туберкулезном процессе хроническое воспаление легких. Сжигание организма на медленном огне. А всякий маленький огонек способен, как известно, разгореться при случае в большое пламя. Я готов дать необходимое официальное заключение на предмет оставления вас в нашем городе под постоянным врачебным наблюдением.
Но заключение больничного доктора, направленное вместе с прошением Дубровинского, легло на стол губернатора как раз в тот день, когда к нему явился с докладом начальник жандармского управления и показал телеграмму из Петербурга: «Высланный в Вологду видный член ЦК РСДРП „Иннокентий“, Дубровинский, по имеющимся сведениям, должен получить триста рублей для побега за границу. Примите предупредительные меры».
— Вот как! — раздраженно заметил губернатор. — Этот чахоточный — и бежать? Назначаю ему ссылку в Усть-Сысольск. Отправить без промедления!
— Дойдет ли? — усомнился начальник жандармского управления. — Палят морозы за сорок. Болезнь его вообще несомненна, а до Усть-Сысольска пешком шагать от Котласа еще двести верст.
— И пусть шагает. — Губернатор встал. — Сегодня же произвести обыск квартиры, Дубровинского арестовать, заключить в тюрьму и, властью мне данной для исключительных случаев, при направлении по этапу к месту ссылки заковать в полные, ручные и ножные, кандалы. Как лицо, склонное к побегу.
— Слушаюсь.
Губернатор щелкнул ногтем по телеграмме, сказал уже совсем иным, похвальным тоном:
— А точность, точность какая: «триста рублей». Сие означает: проникло око сыска в самую сердцевину. Не так ли?
— Совершенно верно. Полагаю, что так.
Дубровинский в недоумении смотрел, как перетрясают жандармы его скудные пожитки, бродят по всей квартире. Его подняли с постели поздним вечером. Он только что принял лекарство, смягчающее кашель, и теперь, сидя полуодетый, ожидал, когда кончится обыск и ему можно будет снова укрыться теплым одеялом.
Обыск оказался бесцельным. Дубровинский подписал протокол, устало попросил:
— Оставьте меня поскорее в покое, господа. Я должен лечь.
— Ляжете вы в другом месте, — сухо ответил жандармский офицер. — Вот предписание препроводить вас сегодня же в губернскую пересыльную тюрьму.
— Не понимаю…
— Тем лучше, — оборвал офицер.
В тюрьме Дубровинский тоже не смог добиться никаких разъяснений, кроме тех, что его высылают в Усть-Сысольск и здесь он должен ожидать недели полторы, пока сформируется этап. На этот раз его поместили в одиночную камеру. Он потребовал дать ему бумагу, конверты, книги, свежие газеты. Лелеял тайную надежду получить от Варенцовой весточку с воли.
— Бумагу, книги, газеты, все что угодно вы будете иметь, когда прибудете к месту назначения. Передачи запрещены.
Он тщетно ломал голову: что это значит? Три недели, проведенные в покое и в тепле, казались далеким и фантастическим сном. Голые, источающие холодную сырость стены, твердый, пропахший прелью матрац и противная тюремная похлебка — вот единственная каждодневная реальность. И когда ранним утром, несколько раньше обычного, визгнул замок и в дверном просвете показались конвойные, Дубровинский вздохнул с облегчением. Любой, самый тяжелый путь все-таки лучше, чем мучительное, тоскливое и непонятное ожидание в этой промозглой одиночке. Но радостное ощущение предстоящей свободы передвижения тут же сменилось гневом. Ему объявили, что поведут в кузницу надевать кандалы.
— Вы не имеете права! Это — варварство, средневековье! — в возмущении закричал он.
— Зато вы имеете право, господин Дубровинский, — нетерпеливо перебил его начальник конвоя, — вы имеете право протестовать, жаловаться, произносить бранные слова. А я обязан выполнить приказ. И без проволочек. Потому что этап на Усть-Сысольск уже подготовили к выходу.