Фабер умолк. В тишине гудели моторы.
Лица Геринга и Гитлера стали очень задумчивыми. Не возмущёнными, не отвергающими. Задумчивыми в той особой, сосредоточенной манере, с которой стратеги изучают новое, неожиданно эффективное оружие.
Геринг первый выдохнул, и в его выдохе было что-то между изумлением и восхищением.
— Чёрт возьми… — прошептал он. — Это же… гениально грязно.
Гитлер не сказал ни слова. Он откинулся на спинку кресла, его пальцы сложились шпилем перед лицом. Он смотрел не на Фабера, а куда-то внутрь себя, в пространство, где геометрические фигуры власти обретали плоть, кровь и звук пулемётных очередей в старинном парламентском зале. В его глазах вспыхнул тот самый холодный, расчётливый огонёк, который бывал, когда он видел красивый и безжалостный механизм.
Он увидел не слабость английской системы. Он увидел её скрытую, чудовищную силу. И, что важнее, он увидел принцип. Абсолютная власть, даже декоративная, должна хранить в рукаве один, последний, неограниченный козырь. Не для того чтобы его использовать. Для того чтобы все знали, что он есть.
— Интересно… — наконец произнёс он, и это слово прозвучало как приговор. — Очень интересно, штурмбаннфюрер. Вы даёте пищу для размышлений.
Беседа на этом не закончилась. Но её тон изменился. Из обсуждения древних каст она превратилась в нечто иное — в тихое, сосредоточенное размышление о самой природе власти, её театральности и её абсолютной, безжалостной сути.
Гитлер больше молчал. Он не смотрел ни на кого. Его взгляд был устремлён в иллюминатор, но не видел океана. Он видел нечто иное. Его пальцы сцепились в замок на столе, костяшки побелели.
Когда он наконец заговорил, его голос был тихим, но не задумчивым. Он был твёрдым, как гранит. В нём не было места для сомнений, вызванных «интересной» мыслью.
— Вы говорите о камнях. О пирамидах и цилиндрах, — сказал он, не поворачивая головы. — Это — мышление прошлого. Мышление мёртвых цивилизаций, которые делили свой народ на части. На мозг, на кулак, на желудок. И они рассыпались, потому что их части могли действовать порознь.
Он медленно повернулся. Его знаменитый, гипнотический взгляд теперь был устремлён на Фабера и Геринга, но видел он сквозь них — будущее.
— Немецкий народ — не пирамида. И не цилиндр. Немецкий народ — это монолит. Цельный кусок гранита, высеченный волей и судьбой. В нём нет отдельных камней. В нём нет «верха» и «низа» в вашем, старом смысле. В нём есть единая воля. Воля, которая одновременно и мыслит, как брахман, и сражается, как кшатрий, и созидает, как вайшья. Это не разделение. Это слияние. Сверхчеловек — это не каста. Это состояние. И каждый немец, от фюрера до рабочего в цеху, — это часть этого живого, единого организма. Мы — не геометрическая фигура. Мы — кулак. Сжатый, неразрывный, где все пальцы служат одной цели. И этот кулак сокрушит и ваши пирамиды, и ваши цилиндры, потому что они — конструкции, а мы — жизнь. Они — механизмы, а мы — воля. Вы понимаете разницу?
Он не ждал ответа. Он констатировал. Его тирада была не развитием мысли Фабера, а её полным и окончательным опровержением. Он не брал на вооружение чужие хитрости. Он провозглашал своё, более высокое откровение. В его системе не было места для «права помилования» монарха, потому что не было места для преступления против общей воли. Было только единство — или уничтожение.
Фабер опустил взгляд в свою пустую кружку. Он снова совершил ошибку. Он думал, что говорит на языке анализа и истории. Но Гитлер говорил на языке мифа и веры. И в этой вере не было щелей для сомнений, не было углов для чужих геометрических построений. Только гладкая, непреодолимая стена абсолютной убеждённости.
Геринг, поймав взгляд Фабера, едва заметно пожал плечами, как бы говоря: «Что ж, у каждого свои инструменты». Его интерес к «гениальному механизму» был раздавлен тяжёлой поступью фюрерской «воли». Разговор был окончен. Монолит вынес свой вердикт.
Потом он выпрямился и заговорил. Тише, но с той самой, знакомой по митингам, металлической интонацией, которая заполняла собой любое пространство.
— И вот в этом, — произнёс он, — и заключается их роковая слабость. Их глупость.
Он обвёл взглядом присутствующих.
— Они разделили свой народ. На мозг, на кулак, на желудок и на ноги. Разделили навсегда. Брахман не станет воином. Кшатрий не будет пахать землю. Это окостеневшая, мёртвая система. Она создаёт порядок, да. Но она убивает душу нации! Она делает её уязвимой!
Его голос начал набирать силу.
— Немецкий народ, — ударил он кулаком по столу, зазвенев посудой, — оказался мудрее. В тысячи раз мудрее! У нас нет каст! У нас нет брахманов, кшатриев и шудр! Каждый немецкий юноша — это и потенциальный учёный, и солдат, и рабочий! Его место определяет не рождение, а воля, талант и нужда рейха! В одном человеке сочетается дух брахмана, сила кшатрия и умение вайшьи! Мы не раздроблены на касты — мы сплавлены в единую стальную волю! Весь немецкий народ — это и есть брахманы мира! Мозг, который мыслит! Кулак, который сжимается! Неразделимое целое!
Он говорил теперь не для Фабера, а как бы обращаясь к самому дирижаблю, к океану за бортом, к будущему.
— Мы не слуги системы. Мы — её создатели и хозяева. «Deutschland über alles» — это не просто слова песни. Это констатация факта. Германия превыше всего, потому что немецкий народ, единый и нераздельный, стоит выше всех искусственных перегородок, выше всех каст и сословий мира. Наша сила — в этом единстве. Их слабость — в их вековом разделении. Они богаты землёй и камнями. Но мы богаты духом. А дух, воля к власти — истинное, неисчерпаемое богатство. То, что нельзя вывезти на корабле.
Он умолк. В кают-компании стояла тишина, нарушаемая только гулом. Геринг смотрел на фюрера с привычной, смешанной преданностью и усталостью. Леманн сидел вытянувшись, под впечатлением. Фабер же видел в этой тираде не просто пропаганду. Он видел искреннюю, фанатичную веру. Гитлер не завидовал индийскому богатству. Он презирал его, как нечто материальное, низменное, и одновременно восхищался придуманной им же самим мощью германского духа. Это было страшнее любой алчности.
— Вот почему, — закончил Гитлер уже спокойно, как бы подводя итог лекции, — мы заберём их золото. Оно не сделает нас богаче. Оно станет материальным символом того, что их древний, застывший порядок уступил новому — живому, единому и несокрушимому. Порядку, который несут мы.
Он встал, кивнул и вышел из кают-компании, направившись, видимо, к окну наблюдения. Беседа была окончена. А Фабер остался сидеть, ошеломлённый этой идеей. Гитлер не хотел просто ограбить Индию. Он хотел совершить над ней ритуальное действо: взять её материальное богатство как трофей, подтверждающий превосходство его духовной конструкции. Это было безумие, облечённое в железную, внутреннюю логику. И в этой логике Фаберу, со всеми его знаниями, не было места. Он был лишь проводником в мир, который фюрер уже перестал видеть таким, каков он есть.
Глава 40. Синие боги
Ночь на 11 февраля. Приближение к точке.
— Лаккадивские острова по правому борту, — тихо доложил вахтенный офицер.
В кромешной тьме внизу угадывалась лишь более тёмная чернота земли, окаймлённая белой пеной прибоя. Ни огней, ни признаков жизни. Дирижабль, следуя расчётам Фабера, вышел точно в заданную точку к западу от архипелага. Здесь они зависли на несколько часов, дожидаясь рассвета для последнего броска. Заправки не требовалось — тщательные расчёты Геринга и Фабера дали результат: топлива оставалось впритык, но достаточно.
Гитлер не спал. Он сидел в рубке, смотрел на восток, где небо начинало светлеть.