— Изучите их расположение, — сказала она ровным, учебным тоном, как если бы комментировала экспозицию в музее. — Они контролируют не выход, а приток. Все, кто поднялся с поездов из рабочих районов, — уже прошли предварительный отбор. Эффективно. Это позволяет сосредоточить ресурсы на главных входах в центр.
Она говорила о тактике, о распределении сил. Её не волновала женщина у стены, у которой только что из-под шляпы, после настойчивого писка, вытряхнули на ладонь охранника пару золотых серёг. Фабер видел, как та побледнела, будто у неё вынули не украшения, а часть внутренностей.
Их пропустили без задержки. Форма СС на Хельге и его собственный вид «чиновника с портфелем» были лучшим пропуском. Проходя через узкий коридор, Фабер почувствовал на себе десятки взглядов — не со стороны эсэсовцев, а со стороны тех, кого задержали, и тех, кто, затаив дыхание, ждал своей очереди на проверку. В этих взглядах был не просто страх. Было понимание. Понимание того, что правила изменились навсегда. Что городская жизнь, с её анонимностью и свободой перемещений, закончилась. Отныне любое путешествие из пункта А в пункт Б могло обернуться публичной вивисекцией под вой прибора.
Выбравшись на холодный осенний воздух Унтер-ден-Линден, Фабер обернулся. Чёрный провал входа в метро больше не казался просто дверью в подземку. Он выглядел как пасть. Пасть, которая заглатывала людей, чтобы затем, наверху, их выплюнуть очищенными от всего ценного и личного.
— Пойдёмте, гауптштурмфюрер, — повторила Хельга, и в её голосе прозвучала уже не констатация, а лёгкое нетерпение. — Вы простудитесь. И вам ещё нужно закончить сводку по крито-микенским находкам.
Её слова вернули его в его реальность. Его кошмар был рутинным. Его повседневностью. А обыск в метро — лишь одним из новых, неприятных, но уже привычных элементов городского пейзажа, таким же, как флаги со свастикой или плакаты с улыбающимися фольксгеноссе. Именно эта обыденность происходящего и была самым страшным открытием того дня.
Она вела его домой, оставаясь на своей привычной позиции — чуть сзади и сбоку. Но теперь её присутствие ощущалось иначе. Она была не просто надзирателем. Она была его свидетелем. Свидетелем его молчаливого соучастия в ограблении целого народа. И в то же время — его единственной, извращённой гарантией безопасности.
Вернувшись в квартиру, Фабер машинально повесил пальто. Хельга прошла на кухню, чтобы поставить чайник. Он стоял посреди гостиной, и в тишине ему снова послышался тот высокий, назойливый писк. Он закрыл глаза.
Вечером, когда он пытался уткнуться в карты миграций ариев, звон не уходил. Он отложил перо. Хельга вошла без стука, неся поднос с чаем. Она поставила его на стол, и её взгляд скользнул по его лицу.
— Вы сегодня видели прогресс, — сказала она. Не «ужас», не «преступление». Прогресс. — Система работает. Это важно.
Он молчал. Тогда она сделала то, чего не делала раньше. Не раздеваясь, не начиная свой механический ритуал, она подошла и положила свою узкую, сильную ладонь ему на плечо. Прикосновение было не нежным, но твёрдым, властным.
— Вы здесь, — произнесла она тихо, и в её голосе впервые прозвучали ноты чего-то, отдалённо напоминающего утешение. — Вы работаете. Вы нужны. Ваши идеи меняют мир. Мой мир. Наш мир.
Она говорила не о рейхе, не о фюрере. Она говорила о себе. О той призрачной возможности, которую он для неё олицетворял. В её холодных глазах горела не любовь, а азарт игрока, поставившего на верную, как ей казалось, лошадь. Он был её счастливым билетом, её шансом вырваться из тисков обнищавшего рода. Его падение, его вина, его слабость — всё это делало его крепче связанным с ней. Пока он был ценен системе, ценен был и она — как его смотритель, его связная, а теперь и как потенциальная мать его ребёнка.
— Не думайте о том, что на улице, — приказала она, убирая руку. — Думайте о картах. О том, что будет после. Всегда есть «после».
Она вышла, оставив его одного с чаем и всепроникающим звоном в ушах. Фабер понял её с ледяной ясностью. Она не пыталась его утешить. Она напоминала ему о сделке. Его отчаяние, его ужас — это роскошь, которую он не может себе позволить. Он должен работать. Он должен оставаться в фаворе. От этого зависит не только его жизнь, но и её будущее, в которое она вложила себя, как в самый надёжный актив. Его гибель станет и её крахом. Поэтому она будет охранять его, ублажать, следить за ним с двойным, животным рвением. Он стал заложником не только системы, но и её личных, циничных амбиций.
В тот вечер она пришла к нему снова. И в её методичных, лишённых страсти движениях он чувствовал уже не только расчёт, но и странную, собственническую настойчивость, почти отчаяние. Она боролась не только за ребёнка, но и за свой билет, который мог оказаться испорченным, если его, Фабера, накроет волна опалы или нервного срыва. Чтобы сохранить свой шанс, она должна была сохранить его. И этот чудовищный симбиоз был единственной опорой, оставшейся у него в рушащемся мире.
Глава 28. Дантист
Середина октября 1935 г., Берлин, «Аненербе».
Осенняя погода баловала. Воздух был прозрачным и холодным, пахнущим опавшей листвой и дымом из тысяч печных труб. В одну из таких тихих недель доктор Альбрехт Рюдигер, нынешний начальник отдела историко-топографического анализа «Аненербе», отправился на семейный ужин к своему дяде в Грюневальд.
Дядя, коммерсант средней руки, вёл дела с разными людьми. В тот вечер за столом, кроме родни, сидело семейство Айзенберг — почтенный пожилой господин, его жена и их сын, молодой человек лет тридцати. Звали его Юлиус. Он был дантистом, имел собственную небольшую практику в Шёнеберге. Разговор за столом был вынужденно светским, обходил политику, вращался вокруг погоды, цен и городских новостей.
Рюдигер на этом ужине чувствовал себя слегка неуютно. Он в Аненербе собирал данные о неполноценности этих людей и теперь сидел с ними за одним столом и вынужден был им улыбаться. Он пил суп и слушал. Разговор как-то сам собой свернул на городские неудобства — ремонт дорог, шум. И кто-то упомянул новые проверки в метро, эти странные приборы с катушками.
— Да, эти Ding an sich… металлоискатели, — негромко, но с отчётливой горечью произнёс Юлиус Айзенберг. Он играл вилкой, не глядя на собеседников. — Изобретение доктора Фабера. Чудо новой Германии. Теперь любой унтерштурмфюрер может поковыряться в твоём кармане, будто ты мусорная куча. Прогресс.
Имя прозвучало, как щелчок хлыста. Рюдигер вздрогнул, но не подал вида. Он медленно положил ложку.
После возвращения из Дахау Рюдигер панически боялся, что его снова заменят Фабером, вернувшимся в «Общество» после продолжительной командировки, и Альбрехта отправят обратно в Дахау. Альбрехт увидел шанс навсегда решить «проблему»:
— Вы знакомы с работами доктора Фабера? — спросил он вежливо, делая вид, что просто поддерживает беседу.
Юлиус взглянул на него. Взгляд был умным, усталым и полным скрытой ярости.
— Знаком ли я? — он коротко, беззвучно усмехнулся. — Его имя не сходит со страниц газет. «Гений германской науки», «возвращающий народу награбленное». Я читаю. Каждый день. Это… фабрикация. Циничная и опасная. Он не учёный. Он инженер ненависти. Его прибор — это не инструмент для поиска истории. Это отмычка для взлома частной жизни. И все аплодируют.
Отец Юлиуса, господин Айзенберг, тихо кашлянул, бросая сыну предостерегающий взгляд. Но молодой дантист уже не мог остановиться. Унижения, страх, нарастающее чувство ловушки вырвались наружу под маской светской беседы.
— Он даёт им оправдание, понимаете? — продолжал он, уже обращаясь скорее к самому себе. — Раньше они просто ненавидели. Теперь у них есть «научное обоснование». И прибор. Они могут тыкать этой штукой в живот твоей матери и говорить, что ищут «спрятанное золото». А он, этот Фабер, сидит в своём тёплом кабинете и рисует карты для новых грабежей. Гадина. Карьеристская гадина в мундире.