Фабер замер. Рука непроизвольно сжала карандаш. Он не видел в ней соблазна, он просто не понимал ситуацию.
Она вошла, закрыла за собой дверь и подошла к столу. Движения её были чёткими, но без обычной лёгкой кошачьей грации — чуть скованными.
— Работаете допоздна, — констатировала она голосом, в котором не было ни намёка на интимность. — Это хорошо. Усердие ценится.
Она обошла стол и остановилась рядом с его креслом. Запах её кожи, вымытой грубым хозяйственным мылом, и лёгкий шлейф оружейной смазки.
— Мы оба понимаем ситуацию, гауптштурмфюрер, — сказала она, глядя поверх его головы на карту на стене. — Вы сейчас на хорошем счету. Ваши идеи нужны рейхсфюреру. Это ценный актив.
Она наклонилась чуть ближе, и теперь он чувствовал тепло её кожи.
— Мой род, фон Штайны, обеднел. Земли заложены, титул — пустой звук без денег и связей. Служба в СС даёт положение, но не даёт будущего. Государство поощряет материнство. Здоровое, арийское материнство. Вы — подходящий генетический материал. Ваши данные в расовой картотеке безупречны.
Она говорила это так, как могла бы докладывать о штатном расписании или расходе бензина. Без стыда, без страсти. Чистая прагматика.
— Это взаимовыгодное предложение, — продолжила она. — Вы получаете… снисхождение. Или, скажем, более комфортные условия моего надзора. Я получаю шанс. Ребёнок от вас будет иметь все шансы. А я, как мать будущего гражданина рейха, получу пособие, внимание, возможно, покровительство. Это разумно.
Она закончила и замерла, ожидая. Её тело, выставленное напоказ как товар, было напряжено, как струна. В её позе не было ни капли расслабленности. И в этой её вымученной, уязвимой решимости было что-то более человеческое и оттого — более чудовищное, чем любая холодная расчётливость.
Фабер смотрел на неё. В горле стоял ком. Это была не страсть, не насилие. Это было предложение сделки, озвученное голым телом. Отказ мог быть истолкован как оскорбление, как нелояльность, как слабость. Согласие — ещё одна цепь, ещё один уровень соучастия и унижения.
Но он устал. Устал бороться с системой на каждом шагу. И в её холодном расчёте была чудовищная, извращённая честность. И что-то глубоко внутри, затравленное и измученное, не захотело отказывать. Не из желания, а из капитуляции. Из чувства, что сопротивление в этом уже не имеет смысла. Он кивнул, молча отодвинул кресло. Встал, предполагая, что в спальне будет удобнее.
Хельга восприняла это как озвученное согласие. Её тело на мгновение обмякло от сброшенного напряжения, и тут же вновь собралось. Она шагнула вперёд, её движения вновь обрели точность, но теперь в них проскальзывала не методичность, а поспешность, желание поскорее пройти через необходимое. Она подошла вплотную и, не дав ему опомниться, резко толкнула его грудью. От неожиданности Фабер откинулся в кресле. После этого её сильные, тренированные руки стащили с него сапоги, резким, почти профессиональным движением расстегнули ремень и стянули брюки вместе с нижним бельём.
Она не позволила ему взять инициативу, не дала уложить себя на спину в спальне. Вместо этого, схватив его за плечи для опоры, она села на него сверху, всадницей. Её движения были точными и эффективными, лишёнными суеты, но теперь в них читалась не методичность упражнения, а яростная целеустремлённость. Её тело было сильным, она контролировала каждый момент — глубину, ритм, угол. Фабер закрыл глаза. Он не видел её, он чувствовал только жар, движение и стыд. Стыд не от самого акта, а от осознания, что даже в этом он лишён выбора и контроля. Он закрыл глаза, чувствуя, как предательское тепло растекается по низу живота, вопреки воле, вопреки отвращению. Его тело капитулировало раньше разума.
Когда она закончила, она так же резко и целеустремлённо поднялась с него. Её движения были лишены стыда или смущения, теперь в них читалась холодная, деловая удовлетворённость от хорошо выполненной задачи.
— Спокойной ночи, гауптштурмфюрер. Не засиживайтесь допоздна. Завтра в архиве ждут новые материалы по культуре Винча.
Она вышла, оставив дверь приоткрытой. Фабер слышал её лёгкие, бесшумные шаги по коридору, скрип двери в её комнату. Она просто прошла через кабинет, её спина была прямая, бледная кожа отсвечивала в полумраке. В дверях она обернулась, её профиль чётко вырисовывался на свету из прихожей. Через минуту — звук воды в кране. Она умывалась перед сном.
Так начался новый, немыслимый ритуал. Она появлялась раз в два-три дня, всегда поздно вечером, когда он заканчивал работу с бумагами. Она входила такая же обнажённая, такая же спокойная, с тем же деловым видом, и они шли в спальню. Процесс был лишён страсти, но не лишён усердия. Она подходила к делу с методичностью учёного, пробуя разные подходы, оценивая результат. Она никогда не оставалась с ним на ночь. После того как она считала дело сделанным, она уходила в свою комнату. Они спали в разных спальнях. Утром она снова была безупречным SS-Helferin, подавая ему завтрак и проверяя его портфель перед выходом.
К её сожалению, результата не было. День за днем, неделя за неделей, а признаков беременности не появлялось. Но Хельга фон Штайн не сдавалась. Её упорство было железным. Это не было отчаянием или жаждой — это был расчётливый, холодный проект, и она методично работала над его выполнением.
И странным образом это её усердие, её ледяная, бесстрастная настойчивость, начала казаться Фаберу почти человеческой чертой. В этом кошмарном мире, где всё было абсурдом и насилием, её простой, циничный прагматизм стал чем-то понятным. В её действиях не было лжи или скрытых игр — только прямая, отвратительная в своей откровенности сделка. Он даже начал находить в этом какое-то извращённое утешение. Это был единственный контакт в его жизни, где правила были ясны, а ожидания — предельно конкретны. Его тело реагировало без участия разума, уставшего от постоянного сопротивления. А её регулярные визиты стали ещё одной деталью абсурдного быта, таким же рутинным событием, как утренняя газета или поездка в архив. Ужас не ушёл, но он притупился, растворившись в чёрной, липкой повседневности. Иногда, в моменты особенно острого отчаяния, ему даже начинало казаться, что в её безжалостной эффективности есть что-то по-своему честное. Она хотела ребёнка как билет в будущее. Он хотел забыться. Их сделка, скреплённая потом и молчанием, была самым честным договором в его жизни со времён, как он выкопал первую римскую монету в Борсуме. Всё остальное было ложью. Это — нет.
24 октября 1935 г., Берлин, угол Лейпцигерштрассе и Вильгельмштрассе.
Возвращаясь из архива, Фабер и Хельга поднялись по эскалатору со станции «Унтер-ден-Линден». Ещё в подземном вестибюле, среди привычного гула голосов и стука каблуков по кафелю, он почувствовал сгущающуюся, липкую тишину.
На выходе, в проёме между массивными дверями, стояла не полиция, а СС. Несколько человек в чёрных шинелях и стальных касках перекрыли проход, оставив лишь узкий коридор. Рядом, на переносном столике, лежали два «Erntegerät», их провода спутывались на сыром каменном полу.
Процедура была отработана до автоматизма. Охранник у входа бегло просматривал лица, тыча пальцем: «Вы, вы и вы — в сторону». Выбранных людей отводили к стене, облицованной жёлтой плиткой. Там второй эсэсовец, с наушниками на голове, уже водил катушкой прибора вдоль растопыренных фигур. Он не спешил. Писк прибора, тонкий и пронзительный, резал подземный воздух, заглушая даже грохот прибывающего внизу поезда.
Фабер замер на ступеньке эскалатора, который продолжал ползти вверх, унося его в толщу негостеприимного кафеля. Перед ним была чёткая, страшная картина: современная транспортная артерия города, его технологический кровоток, была пережата в ключевой точке. Система не ждала на периферии. Она встала прямо в аорте Берлина и фильтровала его жизненные соки, используя для этого прибор, рождённый из его собственного разума.
Хельга, стоявшая на ступеньку ниже, слегка тронула его локоть, заставляя двигаться.