— Это я чувствую… Что же, надо. Сама жизнь доставляет.
— Ты, наверно, не думал, что тебе, как директору МТС, придется заниматься специальными вопросами, в частности, агробиологией. А пришлось ведь? У нас нет беспартийных дел в Советском Союзе, значит, коммунист должен с принципиальной, партийной позиции разбираться во всем. Ты, как я теперь разобрался, конечно, поступил правильно, выступив с отповедью Дубовецкому. Здесь не может быть двух мнений.
Помолчали. Станишин встал и протянул через стол Головенко руку.
— До свидания… Да, а как дела с лабораторией? Строишь?
— Конечно, Сергей Владимирович, начали внутреннюю штукатурку.
Станишин вышел из-за стола и, засунув руки в карманы брюк, прошелся вдоль длинного стола, стоявшего в притык к письменному. Потом он круто повернулся к Головенко.
— Деньги-то незаконно тратишь, а?
— Выходит, незаконно, — подтвердил Головенко.
— Как же так? — Станишин прищурился.
Головенко глянул секретарю в глаза.
— Я считаю, что лаборатория нам необходима, как воздух. И она, конечно, оправдает эти так называемые незаконные затраты.
— Пожалуй, ты прав, Головенко, — сказал после небольшого раздумья Станишин.
А в это время Федор вместе с Мариной шел по дороге, по которой три недели тому назад его привезла «чужая» девушка в «чужую» МТС. С вещевым мешком за плечами он шел медленно, полной грудью глубоко вдыхая весенний воздух. Марина, так же как и Федор, задумчиво смотрела вперед. В глазах ее потух озорной огонек; они светились грустью.
Прошло всего три недели, а сколько изменилось. По шестнадцать часов в сутки работали они в эти дни. У них как-то не нашлось времени поговорить друг с другом о чем-нибудь другом, кроме работы. Но и нужны ли были эти слова. Они оба чувствовали, что нравятся друг другу. Федор знал, что Марина понимает его. Он был сдержан с нею. Только один раз, доказывая Марине, как нужно пришабривать клапаны, он положил руку на ее руку и почувствовал, как она дрогнула. Он понял, что любит эту девушку…
Федор остановился:
— Не ходи дальше, Марина, устанешь…
Марина остановилась, заправляя под платок выбившуюся прядь волос.
Федор держал ее теплую руку и не представлял себе, как он выпустит ее, повернется к Марине спиной и будет все дальше и дальше удаляться от любимой. Он потянулся к девушке. Марина отступила от него.
— До свиданья, Федя.
Федор горестно вздохнул.
Марина сказала просто:
— Не сердись, пиши, я буду ждать… — и, вздохнув, нехотя пошла назад.
Федор долго стоял и смотрел ей вслед. Она тоже часто оглядывалась и махала ему рукой.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
К первомайскому празднику колхозницы побелили дома. Общими силами они побелили и хату Насти Скрипки, чтобы та не портила общего впечатления: сама Настя была на лесозаготовках.
Вернувшись с лесозаготовок, Скрипка не узнала деревни — чистенькие беленькие дома, подметенные улицы. Она сделала вид, что не замечает перемен. Но, увидев и свою хату побеленной, а двор выметенным, она ахнула и побагровела от злости. Не обращая внимания на вертевшуюся под ногами собаку, она взбежала на крыльцо, вошла в хату. Через промытые снаружи стекла окон буйно рвались ослепительные лучи солнца. Настя запихнула чемодан под кровать. Не переодеваясь с дороги, она пошла в сельсовет.
— Кто издевается надо мной? — выкрикнула она. — Кому помешала моя хата?
Засядько равнодушно набивал трубку и спокойно поглядывал на Настю из-под густых, как усы, бровей.
— В чем дело, гражданка? — осведомился он, когда Настя исчерпала запас ругательств. — На что обижаетесь? — Засядько говорил серьезно, без малейшей тени насмешки. — Ежели ты имеешь в виду факт побелки твоей хаты, то здесь я не вижу ничего плохого. То — раз. Второе — колхозницы решили не портить твоей хатой лица деревни. И третье — ты благодарить за это должна, а не ругаться.
— Я? Благодарить?! Что, я не могла сама побелить? Сама не могла справиться?
— Сама, сама! — пыхнул трубкой, окутавшись дымом, Засядько. — Кто же знает думки твои? Ты же живешь особо, может быть, ты бы и не захотела. Так бы и торчала твоя хата насмех добрым людям.
— Кто посмел без меня к моей хате подступиться? Не имеют права! — не унималась Настя.
Засядько положил трубку в пепельницу.
— Э-э, да что я с тобой разговорился. Я не прокурор. Езжай до него. Вин хоть посмеется добре над тобою, доставь ему удовольствие.
— Я не желаю, чтобы мне помогали. Я не нищая, чтобы мне мир помогал. Я могу уплатить.
— Что ж, дело хорошее. Как только поступит от колхозников счет за побелку — взыщем с тебя, бо факт побелки налицо и работа выполнена отлично, с частичным исправлением штукатурки. На такое я пойду. Но если тебе колхозники предъявят настоящий счет — не знаю, сумеешь ли ты рассчитаться с ними, потому что рассчитываться надо будет совестью, а сдается мне, что ее у тебя маловато.
Настя вскочила и кинулась к двери.
— Погоди! — сказал Засядько сердито.
Настя остановилась. Засядько вышел из-за стола:
— Ты, Настя, на меня не обижайся. Пораскинь мозгами — скажешь сама, что я тебе хорошего желаю. А насчет хаты пойми тот факт, что жены фронтовиков ждут до дому. Слыхала — наши уже Берлин громят. Летом, когда придут мужики, не будет времени возиться с хатами, все на полях будут. Так они загодя взялись. Правду сказать, может, это тебя не касается, ты живешь особо… У тебя колхозных интересов нет.
Засядько повернулся и, поскрипывая половицами, грузно зашагал к столу. Настя вышла за дверь и бесшумно закрыла ее за собой. Мимо окна она прошла, низко опустив голову. Засядько улыбнулся.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Головенко вывел тракторы в поле. Сидорычу было поручено проехать первый загон. Торжественный и взволнованный Степахин двинул свою машину по пашне, от которой поднимался пар. Лишь местами трактор уходил гусеницами во влажную почву, но все же не буксовал. Сидорыч благополучно проехал загон и остановился около столпившихся у избушки трактористов. Здесь же были Головенко, Усачев и Герасимов.
— Как, Петр Сидорович? — осведомился Головенко.
— Можно начинать, — объявил Сидорыч таким важным тоном, как будто только от его слова и зависело — начинать сев или не начинать.
Дед Шамаев забрал в нос понюшку табаку, крякнул нето сердито, нето от удовольствия и объявил:
— Да, пора бы. Пашите.
— Начинаем, товарищи! — сказал директор.
Трактористы весело разошлись к своим машинам. То в одном, то в другом месте всхрапывали тракторы. Сизый дымок пополз в воздухе. С поля, встревоженные тарахтением моторов, поднялись стаи птиц и с криком закружились в воздухе.
Марья Решина подошла к Головенко.
— Степан Петрович, на двадцать два перепахивать будем под сою?
Головенко повернулся к Боброву.
— Как, агроном?
— Да, да, конечно, — подтвердил агроном.
— Чего «конечно»? Хотите загубить посев… На двадцать два вы же вывернете такую целину, что там одна глина окажется… Загубите семена и вся недолга, — безнадежно махнув рукой, запротестовал дед Шамаев. Он отошел в сторону, неодобрительно поглядывая на Марью Решину.
— Ой, Марья, ошибешься. Пропадут все труды. Всю зиму пурхались в снегу — готовили семена, удобрения. Пропадут труды! — объявил дед Шамаев и отвернулся.
— Ничего, дедушка, не пропадут, — отозвалась Марья. Но червячок сомнения засосал сердце. А ну, как и в самом деле пропадут? Дед Шамаев кое-что смыслит, с этим нельзя не считаться. Но в то же время опыт прошлого года говорил о другом. Марья, которой владело горячее желание добиться высокого урожая, решительно отбросила сомнения. Ведь прославленные на весь свет колхозницы тоже, верно, академий не кончали, тоже, верно, не сразу отваживались на ломку старого опыта. Ведь знали же они и сомнения, и страхи, и опасения, бессонные ночи и дни тревог… И все-таки побеждали…