— А как же вы расцениваете работы Мичурина, Лысенко? — перебил Головенко.
Дубовецкий укоризненно взглянул на директора.
— Меня засыпают вопросами, как будто докладчик — я, а не товарищ Бобров. Я высказал только принципиальные возражения касательно так называемой диссертации товарища Боброва.
Дубовецкий спрятал записную книжку. В зале наступило замешательство, глухой шум то стихал, то вновь вспыхивал то в одном, то в другом углу. Даже невозмутимый Засядько, забыв об обязанностях председателя, со странным выражением покручивал усы. Ни слова не говоря, сердито постукивая палкой, на сцену взошел дед Шамай. Насупившись, он посмотрел в зал:
— Что это получается, граждане, а? Мы верили Гавриле Федоровичу, а теперь как? Что нам-то теперь сказать остается. Кому верить?
Севали мы ране — урожай получали, ну, верно, не все. У иного мужика из тех семян хлеб как лес бушует, а у иного ничего. Тот туда-сюда мается и удобрения ложит и все, а вот, поди же ты — не родит. Так и жили: чего бог даст… То ли уродится, то ли нет.
При колхозе мы с агрономами познакомились, они нас понаучили, что к чему. Иной раз спорили мы с Гаврилой Федоровичем. Ить я этой земли сколь перепахал! Казалось, что не так агроном советует. Но потом вижу, хорошо выходит — урожай добрый снимаем. Значит, агроном науку знает. А теперь как?
У деда голос зазвенел. Он оглянулся на угол, где стояла Решина. — Вот тут ученый профессор сказал Боброву, что он вроде как, значит, баловством займается. Вот так мера овса! Как же это понимать?
— Это неправда, — крикнула Марья с места, метнув на Дубовецкого сердитый взгляд.
— Ты, Марьюшка, не кипятись и старших не перебивай, — остановил ее дед Шамаев. — У меня свое слово припасено. А слово вот какое… — Он повернулся к Дубовецкому. — Нам, товарищ ученый, подавай такую науку, чтобы пособляла колхознику. А то как это выходит? Ты Боброва ославил, а сам-то сказал ли, как хороший урожай снять?.. А ты, коли ученый, должен это сказать. Так я говорю?
По залу прокатился одобрительный шум.
Марья Решина поднялась с места:
— Я много говорить не стану…
— Ты на трибуну давай, Марьюшка, — перебил Засядько.
— Ничего, у меня голос звонкий. Я скажу два слова от своего звена… Дедушка Шамай верно говорит: мы поверим в науку, которая помогает нам. Гаврила Федорович довольно рассказал нам о Мичурине, о Лысенко, да и сами мы кое-что читывали. Мичуринское учение применяем на практике. Получается хорошо. Значит, это и есть наука. И нечего нам головы затуманивать да на заграничных ученых кивать. У нас свои есть и еще почище будут. Вот как вырастим по 20 центнеров с гектара сои, да и с большим процентом жира — вот вам, товарищ Дубовецкий, и выйдет, что стоило Гавриле Федоровичу работать. А вырастить — вырастим, правду я говорю, девушки? — обратилась она к своему звену.
Девушки ответили дружными хлопками. Их поддержал весь зал.
Выступило еще несколько человек. Во всех речах, так же как у деда Шамаева, сквозило недоумение по поводу выступления Дубовецкого, чувствовалась симпатия к Боброву.
«Даст ли нужный ответ Бобров? — думал Головенко. — Возможно, он, оскорбленный бесцеремонностью Дубовецкого, вообще откажется от заключительного слова, и, таким образом, вопрос останется неразъясненным колхозникам и работникам МТС, и это может подорвать доверие к Боброву, к его делу накануне завершения». Головенко сидел, как на иголках.
Выждав немного, Степан попросил слова. Когда он не торопясь поднимался на сцену, настороженная тишина установилась в зале. Потом он встретился с сотнями пар глаз, устремленных на него.
— Товарищи, я не собираюсь полемизировать с товарищем Дубовецким, для этого у меня недостаточно знаний… Но все же, думается, в меру своих сил мы должны внести ясность в этом вопросе. Ясность вот какого порядка.
По залу, как от дуновения свежего ветерка, прошелестел шопот, кое-где скрипнули стулья, раздался сдержанный кашель, шикание.
— Юрий Михайлович сказал нам, что агроном Гаврила Федорович занимается несерьезным делом, что ничего из его потуг вроде как не выйдет потому, что он не в силах, так же как и другие ученые с громкими фамилиями, которых назвал товарищ Дубовецкий, изменить и закрепить наследственность путем изменений условий внешней среды. Тов. Дубовецкий утверждает, что так называемые таинственные гены неизменны и ни в какой степени не зависят от самого растения, то есть изменению не подвержены. Выходит, что человек не в силах не только изменить природу, но и познать ее.
— Как же так!
— Брехня это, а не учение!
— К слову сказать, по утверждению этих же ученых, почва также утрачивает способность родить. И они вывели «закон» убывающего плодородия… Теперь выясним такой вопрос. Если эти гены явились неизвестно откуда и они не подвержены воздействию и раз навсегда неизменны, откуда же они все-таки явились? Ответ может быть один — они даны богом…
В зале послышался смех, движение стульев.
— Эта, с позволения сказать, «наука», товарищи, идет к нам из-за рубежа, из лагеря империалистов, и, конечно, ничего общего с нашей советской наукой не имеет и иметь не может. Есть ли иная наука, которая действительно является наукой, помогающей развитию нашего социалистического сельского хозяйства? Есть! Это мичуринская наука. Иван Владимирович Мичурин вывел более трехсот новых растений, невиданных и неслыханных ранее. Он сказал, извиняюсь, если процитирую не точно: «Мы не можем ждать милостей от природы — то есть ждать каких-то случайных повышений урожая, — взять их — наша задача».
— Само собой!
— Верно!
— И эта мичуринская наука учит нас, как эти «милости» взять от природы. Гаврила Федорович как раз стоит на этом пути, и думается мне, что он добьется успеха, тем более результаты его работы нам уже известны. Но один, как говорят, в поле не воин, мы все должны помогать ему в этом.
И Головенко невольно для себя сделал отчет, что проделано работниками МТС и что предстоит проделать по указанию агронома по изменению некоторых видов машин.
Собрание проводило Головенко со сцены дружными аплодисментами. Снова вспыхнули споры, что и как лучше сделать. Потребовали отчета от Марьи Решиной, как она работает в помощь Боброву. На этот раз Марья вышла на сцену и основательно рассказала, собранию о работе своего звена. Наконец, было предоставлено заключительное слово Боброву.
— Мне заключать нечего, товарищи. Степан Петрович и другие достаточно ясно сказали обо всем. Большое спасибо за горячее участие. А заключительное слово мы вместе с вами скажем на полях, осенью, — взволнованно сказал он. Сердце его билось неровно, толчками. В этот вечер произошло что-то совершенно необычное, но такое, отчего Боброву хотелось и плакать и смеяться. Он уже не думал о Дубовецком, который сидел, по-прежнему вытянувшись и не глядя на людей; только красные пятна на щеках выдавали, что невозмутимость его была нарушена. Закрывая собрание, Засядько сказал:
— Вот так, Гаврила Федорович, давай, трудись. Мы с тебя спрашивать будем всем обществом и помогать, понятное дело. Это тебе забота первейшая, а что нам ученые нужны, это тоже факт. И то, що ты станешь ученым — для всего Красного Кута гордость. За это самое нам дорогой товарищ Сталин тоже скажет спасибо. Так я говорю?
Зал взорвался дружными аплодисментами.
Уходить из клуба никому не хотелось. Народ собрался кучками в зрительном зале, в фойе. К Головенко сквозь толпу пробрался Бобров и растроганно, с чувством пожал руку…
— Спасибо. Вижу, времени даром не теряли. Очень верно сказали.
Лицо его пылало жарким румянцем, глаза были влажны. Головенко хотелось обнять агронома.
Пустынцев, не сказавший за вечер ни слова, сухо выговорил Головенко:
— Нехорошо получилось, обидели ученого. Поставили его в неловкое положение. Негостеприимно.
— А что же, мы не правы? — вспыхнув, спросил Головенко.
— Не знаю, не знаю. Высокая материя. Мы — люди маленькие. Ты, вишь, в профессора выходишь.