— Вместе?
— Конечно.
Егор стоит на краю обрыва, над рекой — вторая река, поуже и поспокойней, из сизого, тонкого тумана, который слоится, колеблется, не спеша подымаясь к Егору, опутывает с ног до головы, тычется в щеки, забивает ноздри чем-то оглушительно-ароматным, речным, тальниковым, рыбьим, точно хочет связать, усыпить и утащить к чертям на кулички. Егор улыбается и до грудной ломоты дышит, дышит, глядит не наглядится на вечер, а услышав, как едва потрескивает трава под тяжестью зреющей росы, снова покойно улыбается. И мысли у него сейчас плавные, мерные, как у человека, вволю помучившегося, а потом принявшего окончательно ясное решение, которое и утихомирило все мучения. «Ну, да. Так я и сделаю, так и скажу. Да, да. Так и скажу. Витя, пойми меня: ты должен признаться, мы же очень давно друг друга знаем. Нет, не мне — всем это очень важно. Иначе не стоит жить, Витя. Вот пойми: мы все время дружили, у меня не было еще такого друга, и вдруг это письмо. Значит, я ничего не стою, раз ты мне написал? Значит, вообще все бесконечная ложь, да? Значит, все сапогом в землю и никому не верь? Нет, Витя, ты должен признаться. Да, я был дурак, наивен, розов, восторжен. Да, да, Витя, я все на свете просмотрел, я не хочу больше так, я не могу, чтобы ты отмалчивался. Так больше нельзя, так больше никогда не будет. Я понял, Витя, в чем дело: надо думать и тогда не будешь прощать. Не сможешь, никакого права не будет. Понимаешь! Ты скажешь, или не стоит жить. Ты думаешь, все перемелется, успокоится, пройдет, если только как следует промолчать, да? Ни за что, Витя. И я не буду жить, если ты не скажешь. Слышишь? Да, да», — шепчет Егор, с силой вглядываясь в темнеющий луг, в исчезающие вдалеке, струящиеся блики дня, и осязаемо, непостижимо чувствует душу свою.
Он приходит в общежитие и, не стесняясь случившегося недавно, стучит в Верину дверь:
— Добрый вечер, Вера.
— Здравствуй, Егор, — отвечает она, вроде бы безо всякого удивления, вроде бы давно ожидание ее предполагало внезапное посещение.
— Как ты здесь?
— Неважно.
Они молчат, перебирая, наверное, опять и опять происшедшее, бесконечно тасуя эти дни.
— Ты меня простишь?
— Хорошо. — Вера отворачивается, в сумерках кажется, что плечи ее вздрагивают, и Егор думает, что она плачет, подвигается к ее стулу, берет маленькую, горячую руку.
— Не надо, слышишь…
Уже Верино лицо в его ладонях, слез вовсе нет, губы тоже горячи и сухи, торопливы, преданны.
Постепенно общежитская комната растворяется в темноте, в которой жарко — до озноба, хорошо — до слез, и легко-легко — до гнета неизъяснимо-сладкой тяжести.
Проходит много времени, прежде чем Вера спрашивает:
— Ведь все наладится, Егор, да?
— Да, да, — целует он плечи, грудь, шею.
Совсем не собирается он говорить сейчас о своем определенно ясном решении.
* * *
На следующий день в половине двенадцатого звонят Вере. Настенные часы колотят, как хронометр радио: сейчас, сей-час, сей-час. Вера слушает, смотрит только на Егора, бледнея, он читает: «Так оно и есть», с хрустом сцепляет над столом руки, а Вера говорит в трубку: «Хорошо, я зайду» — и оборачивается к киповцам:
— Я была права.
Тотчас же — новый звонок, Дима растерянно отвечает кому-то: «Она была права», спохватывается, морщится и потом уже рубит: «Да! Да! Да!» — и бросает трубку рядом с телефоном:
— К черту! Вот что, ребята, — Он поочередно подходит к Вере, Егору и Вите, торопливо надевающему пиджак, — в принципе я за то, чтобы вы между собой расхлебывали эту историю, но видите — кивок на телефон, — так или иначе надо объясняться. Никуда не денешься. Я ничего не знаю и поэтому никого не сужу. Слышишь, Витя?
— Экспертиза ошиблась, — тихо говорит Витя.
— Дело не в этом. Я предлагаю вечером собраться. Согласны вы объясниться? Вера?
— Ни за что.
— Егор?
— Да.
— Витя?
— Еще бы.
Тамм зовет:
— Витя, зайдите ко мне. — Через минуту в кабинете, после неловкой паузы: — Витя, вы знаете, — Тамм рассматривает руки, — как я хорошо к вам отношусь, но этот нелепый случай…
— Экспертиза ошиблась, Михал Семеныч, — Витя особенно прям, спокоен, в темных глазах — боль, недоумение.
— Возможно, возможно, Витя. Сочувствую вам, но поймите и вы меня.
— Отдать рекомендацию?
— Да. Я не боюсь ответственности, Витя, я пожилой человек, и все-таки лучше разобраться как следует.
— Михал Семеныч, вы же вчера еще верили мне. Что могло измениться за сутки? Я повторяю — экспертиза ошиблась, почему же вы верите ей?
У Михаила Семеновича краснеют бугорки под глазами, выступают пятна на лбу.
— У вас очень трезвая голова, Витя. За сутки действительно ничего не изменилось. — Тамм берет протянутый листок. — Вы должны извинить меня и не обижаться — я не могу быть участником этой истории.
* * *
«Только не я! Все равно не я!» — Витя еле сдерживается, чтобы не въехать Тамму в переносицу, не разбить стекло, не завыть, приседая, корчась, вихляясь, дико выпучив глаза, до боли расщеперив рот, чтобы в спазмах омерзения к самому себе утопить страх. «Бежать, бежать!»
Но не бежит, держится, проглатывает колющий, тошнотворный ком. Вообще в Майске он взял себя в руки, с прежним спокойствием состязался с жизнью: «Здесь я вылечусь, вылечусь. Здесь я стану как все и даже лучше. Здесь я буду на самом деле таким, каким придумал себя». И уже выигрывал состязание.
Тамм спросил: «Витя, почему вы не вступаете в партию? Такие серьезные молодые люди должны быть в партии».
Он с радостно екнувшим сердцем ответил: «Я не думал об этом. Думал, что рано».
Михаил Семенович покровительственно улыбнулся: «Чем позже, тем хуже, — так, кажется, говорят, молодой человек. Очень хорошо, что рано».
Витя несколько дней носил в себе торжествующий крик: «Аг-а! Вот вам всем! Я еще не выдохся, фальстартов не было, дистанция — за мной, за мной!»
И — хлоп! — эта рекламация из Златоуста. Тамм ему ничего не говорил, как и всем, но Витя снова истерически испугался, что, если он не поддержит, не поддакнет Михаилу Семеновичу, тот отберет рекомендацию, поставит на плохую схему, а если узнают ребята, что он солгал из-за страха, будут презирать, ненавидеть, придется уехать черт знает куда, — и завертелся, закружился волчок призрачного, химерического воображения.
В тот вечер в комнату заглянула Вера, Витя с ласковой улыбочкой вежливо спросил: «Егора ищешь? Прикидываешься, что любишь его, а самой спать, спать с ним охота. Больше же в тебе ничего нет».
Вера ахнула и убежала, а Витя все с той же ласковой улыбочкой сел за письмо. «Вытерпите, промолчите. Вы же хорошие, честные. Вот вам, вот вам, вот вам!»
* * *
Витя уходит. Егор еще минуты две сидит за столом, шевелит губами, словно что-то доказывая себе, встает, улыбается Вере и бежит догонять.
— Витя, подожди. — Егор подбегает, они сходятся почти вплотную — со стороны доверительно беседуют товарищи — давненько так не стояли. — Ты что собираешься делать?
— То же, что и ты.
— Я требую, чтобы ты рассказал все.
— Даже вот как?
— Ты должен сказать, понимаешь?
— Специально для тебя: экспертиза ошиблась.
— Витя, но я же знаю.
— Что ты знаешь? Отстань, видеть тебя не могу!
— Витя, ты скажешь.
— Уйди!
— Нет, ты скажешь, слышишь?
— Никогда! Никому! Понял?
— Тогда я убью себя. — Егор спокоен и тверд.
— Чепуха!
— Я серьезно.
— Не пугай.
— Этим не пугают.
* * *
«Он признается, или я ничего не стою. Он признается, или лучше не жить. Мне страшно говорить это, но я верю, что не испугаюсь. Я никогда не думал, что смертью можно что-то доказать. Я думал — амбразуры закрывают только в бою, только в атаке и только тогда жертва имеет смысл.
Но я должен, должен думать теперь иначе! Прожиты годы, прожиты без горестей и страстей, заполненные неистовой, бессмысленной дружбой и ничем, кроме нее! Да, да, все эти годы я служил дружбе, преклонялся перед ней и верил, что живу счастливо и свято.