Скоротечное видение возможного разбирательства и усмирения странным образом подействовало на Витю. Он сказал:
— Никаких председателей, — и пошел в дождь, в угрюмый вечер, к толпе теушников, имея единственное желание отговорить драку, если даже самому и придется схватить пару фингалов.
С ним был Егор, мировая состоялась. Витя, естественно, прослыл отчаянным смельчаком, а про Егорову решительность как-то забыли, хотя по-доброму-то, рассуждал Витя потом, следовало бы перераспределить лавры; это Егор с искренним мужеством шел за синяками, а Витю почему-то больше испугало вмешательство бригадира и председателя, чем кулаки теушников. Но он не хотел об этом думать, отмахивался («Перестань! Все же в норме. Очень надо голову ломать») и в самом деле перестал вспоминать происшествие.
В городе опять с пылом с жаром ринулся в мягкие, успокаивающие волны самоусовершенствования: сшил новый костюм, доведя закройщицу до слез придирками и капризами (добивался идеальных линий), фанатично занялся баскетболом (через месяц взяли в основную институтскую команду), а в Академкниге подписался на всю литературную серию (и действительно читал, совершенствуя духовные запросы), по-прежнему частенько обращался к зеркалу (но уже без ужимок, а вдумчиво отрабатывая разные взгляды, улыбки и общую бесстрастность лица), по верху же всего этого дал сильный, сумрачный глянец молчания и розовую каемку вежливости. И черпал, черпал из этого красивого сундука всевозможные радости и полагал, что интересно живет.
Он разнообразил игру и как-то придумал вечерние прогулки, которые впоследствии ему очень полюбились. Ходил Витя только по многолюдным улицам, где изобилие витрин и хорошеньких девушек, рассматривал только себя в каждом стекле, в каждых глазах и видел стройного, гордого, красивого, безупречного человека.
«Молодец, Витя!» — вопили витрины.
«Симпатяга! Какой милый! Душка! Прелесть!» — вещали вразнобой женские глаза.
Витя шептал про себя: «Вот оно, вот оно! Начинается», — хотя и не знал определенно, что же начинается. Видимо, думал: скоро, скоро он станет законченным совершенством.
На третьем курсе ребята решили свергнуть Степаныча, седенького, дряблого, хлипкого старичка, никудышно читавшего теоретическую механику: шепелявил, гундосил, пересказывая учебник. Написали петицию в ректорат, собрали подписи. Витя, внимательно прочитав текст, значительно нахмурившись, тоже подписал, а когда петицию унесли, он вдруг беспричинно, безмерно испугался, уставясь в стол, застыв, горячечно соображал: посмотрит ректор, скривит губы. Позовет парторга, комсорга, декана, скажет: «Странно, товарищи. Николай Степанович уже два десятка в нашем институте, неужели мы послушаем мальчишек?» Все склонятся над петицией и начнут изучать подписи: «Та-ак, этот подписал, этот, хм! И Родов туда же. Такой вроде сдержанный парень. Как обманчива бывает внешность». И решат: гнать надо всех, гнать, распустились, так они всех захотят сместить. Витя спокойно достал платок, вытер руки, шею, промокнул лоб: «Не мели чепуху. Обыкновенное дело. Успокойся, это же бред». Ни страх выплескивался и выплескивался, хлестал горлом: вот уже ректор берется за ручку — Витя видит даже его крепкие, обкуренные ногти — и сейчас подпишет приказ об отчислении. Все насмарку! Зря! Столько лет потрачено, и опять неизвестно куда, как! Он не может позволить этого! Ведь так все хорошо шло.
После лекций Витя бросился в деканат, узнал адрес Степаныча и поехал к нему, не представляя, что он будет говорить, зачем едет, страх был сильнее его и выл сиреной.
Николай Степаныч удивленно побулькал розово-синими щеками.
— Товарищ Родов?!
— Извините, но я должен был вас увидеть…
— Посмотрим, посмотрим, побеседуем. Проходите, товарищ Родов. — Николай Степаныч зашаркал было в комнату, но Витя остановил.
— Нет, я на минуту. Дело в том, Николай Степанович, что курс просит заменить вас. Письмо уже в ректорате…
— А вы хотите? — старик попытался нахмуриться, но беленькие брови не слушались и растерянно вздрагивали одновременно с веками.
— Подождите, Николай Степанович. Успокойтесь. Я считаю, что сначала нужно было поговорить с вами, предупредить, а потом уже писать.
— А… вы подписали? — взволнованно-тонко завибрировал голос Николая Степановича.
— Да.
— Так что вы хотите, товарищ Родов?
— Мне не хотелось, чтобы для вас это было неожиданностью.
— Видите, товарищ Родов. Я ведь действительно неважно читаю. Даже совсем худо — годы, годы. Странно, что вы меня защищаете.
— Можно же без письма было.
— Значит, попросили… А я все тянул, тянул. Знаете, товарищ Родов, очень мне жаль, что не могу. Очень. Значит, пора. Лучше бы, конечно, самому сообразить.
— Я пойду, Николай Степанович.
— Секундочку, товарищ Родов, — старик взял Витю за рукав, — вы уж прямо скажите, что вас заставило прийти… Право же, спать не буду.
— Я же все сказал, Николай Степанович.
— Ну хорошо, товарищ Родов. Странно… До свидания… Очень странно!
Витя еще в подъезде начал плеваться и задушил бы себя, если бы это был не он.
«Кого испугался? Этого сморчка? Трагедию выдумал. Выгонят, подписи разбирать начнут. Кому это надо?»
Витя понял, что и тогда в колхозе, перед дракой, и сегодня, впервые за долгие годы, он был искренен: страх — его состояние, бояться кого-нибудь — его призвание, страх, страх, страх — вот она главная страсть, вот в чем все дело.
Витя метался по городу, по многолюдным улицам, где витрины, девушки, огни, где еще недавно все эти люди не стоили его мизинца, а сейчас пусто и противно, неохота видеть раздерганную, слепую толпу собственных «я». «Не надо, не угадывайте меня, не надо. Иначе я брошусь под поезд, перекусаю всех. Не на-а-адо!» Хотел побежать к Егору, но разве его лучезарные мозги выдержат столько грязи? Нет, нет. Бегом, бегом, куда-нибудь в темноту. «Продал не продал — при чем все это? Я боюсь, боюсь этих людей, чего они пристали, гонятся? Понятно — торопятся лгать, лгать и лгать».
От нервозного, истерического возбуждения Витю стошнило. Как пьяный, он постоял, привалившись у дерева, и пошел уже медленнее. У какого-то лотка купил папирос, хотя последний раз курил в седьмом классе.
На окраине, у лесозавода, он опомнился, разыскал автобусную остановку. Пусто, и хорошо, что пусто, — он никого не хочет видеть… В автобус Витя зашел с зажженной папиросой. Девочка-кондуктор, конопатая, накрашенная, со светлыми, глупенькими глазками, бойко грызла семечки.
— Гражданин, прекратите курение, — прикрикнула она.
В автобусе тоже пусто, и Витя с удовольствием ответил:
— Заткнись, дура.
Девчонка, видимо, не поверила, что такой парень мог сказать такое.
— Гражданин, бросьте папиросу.
— Отстань, дура, — вежливо, с улыбкой сказал Витя.
У девчонки глаза превратились в прозрачные пуговицы, и она разрыдалась, бурно, неожиданно, слезы ударили в три ручья — черный, красный и белый.
— Вот так-то, дура, — удовлетворенно заметил Витя, выходя из автобуса, задыхаясь, захлебываясь собственной мерзостью.
Потом припадок повторился без особых на то причин: бояться вроде было нечего, но страх так прочно, постоянно прописался в Витиной душе, как пауки в амбарной темноте, что он боялся уже себя — глупостей бы не натворить, врагов бы не нажить, не спутали бы ненароком с кем-нибудь да не врезали. И Витя повторил шутку в другом автобусе, на другом маршруте. И еще как-то повторил, но нарвался на зычную, здоровенную тетку, которая хотела отвезти его в милицию. Витя поутих и долго сдерживался, а перед самым дипломом взорвался, чуть не избил Галку, Галочку из мединститута, которая уж так любила его, так в глаза заглядывала, так прощала многое, а он сказал ей: «Чего ты ко мне липнешь. Надоело. Телка телкой!»
Он мечтал забраться куда-нибудь в глушь, в Соловки, в распоследнюю дыру, хоть мать и дядя Андрей звали в родной город. Но их он видеть не мог. И согласился с Егором, когда тот спросил: