И чувствует Егор с трепетом, с ознобом, что сейчас настигнет его, завертит какая-то беспощадная мысль. Вот она, вот — гремит, гремит, нет от нее спасения.
«Все дело в том, что я никогда не встречался с подлостью, никогда, никогда. Я слышал, что она есть, привычно, с чужих слов презирал, ненавидел ее, думал, что справлюсь, если сшибемся, читал про нее тысячу книг, смотрел тысячу раз в кино, а никогда, даже на минуту, не думал о ней. Не искал ее, а надо бы, надо — рядом ходила, рукой подать. Витя, Витек, лучший друг переполнен был ею, а я умилялся, пылал, истекал преданностью. На тебе, на тебе, глотай, давись — никто не поможет».
«Пошто ты такой-то?»
«Господи, ну ладно, Витю просмотрел — ослепление, наваждение, ну, может же быть — бывает! — ладно, ладно, но ведь еще кругом она творилась, творилась, кто-то видел, страдал, седел, спивался, а я глаза лупил, нюни по пустякам распускал, а надо было одному в рожу, другому в рожу. Почему я посмеивался над Сургуновым, над его похотливыми улыбочками, почему за галстук не взял, с лестницы не спустил?! Пусть бы выгоняли с волчьим билетом, пусть, может быть, сейчас так не маялся бы. Глупости, чушь! Были же покрупнее Сургунова, а я даже не подозревал, не знал, пиво пил, из-за рваных ботинок переживал».
Такой мучительно безоблачной, невыносимо сверкающей возникла и захлестнула Егора прежняя жизнь: все хорошо, хорошо, пустяковые горести, и снова хорошо. Он только и делал, что умилялся: собой, что такой уверенный и удачливый, разными книжками, стихами, девушками, песнями, целинными полями, преподавателями, верил во все, что ни скажут, и был упоительно безмозгл, а рядом был Витя и еще кто-то, кого он тоже просмотрел или не спустил по лестнице.
«Как у всех! Идиот. Наверное, все что-то делали, дрались, валидол глотали, один ты был в неведении, у одного тебя голова не болела. Стыдись, майся, на луну вой».
И Егор стонет, заходится в немой боли: есть Витя, работа, где-то там экспертиза и Вера, он должен выпрямиться, а сил нет. «Витя скажет, Витя признается, я заставлю признаться. Или уже все».
* * *
Очнувшись, Егор видит, что сигарета потухла, Дима сует стакан, у Ларочки жалостливо-испуганные глаза, Куприянов толчется рядом.
— Не надо, — отказывается Егор от воды. — Извините, ребята, пойду умоюсь.
Без него возвращается Витя, которого сразу же вызывает Тамм. Михаил Семенович стоит у окна, пиджак брошен на диван, из-под коротких рукавов рубашки стекает золотистая, теплая шерстка, губы у Михаила Семеновича обиженно выпячены.
— Что вы думаете об этой экспертизе, Витя?
— Мне неприятно об этом думать.
— Мне тоже, дорогой Витя. Но что происходит в моем бюро? По-моему, вы все сошли с ума. Надо пить по вечерам кефир, а не писать странные письма.
— Что, вы хотите сказать?
— Я не имею в виду прямо вас, но женщины, женщины, Витя, всегда портят нашу жизнь. Почему Вере понадобилась экспертиза?
— Вы же слышали.
— Витя, я хочу слышать от вас серьезные вещи. Что происходит?
— Вы хотите, чтобы я вернул рекомендацию?
Тамм подскакивает:
— При чем тут рекомендация? Имею я право знать правду? Я ни от чего не отказываюсь — вы добросовестный, серьезный юноша, я вновь мог бы это написать. Я верю вам, но объясните мне!
— Я не писал этого письма.
— А! Это я знаю — у меня нюх на порядочных людей. Иначе я не стал бы рекомендовать вас в партию. И почему Вера заподозрила вас? Вы с ней ссорились, объяснялись в любви? С чего она это взяла?
— По-моему, она хочет поссорить нас с Егором. Единственное объяснение, которое я нахожу.
— Понимаю, понимаю: таким путем воспитывает будущего мужа. Друзей выбирает она. Но послушайте, Витя, это же не лучший метод воспитания. Я совершенно запутался, дети мои. Что вам хочется портить нервы — это я понимаю. Ах, боже мой. Идите, Витя. Вы меня хоть немного успокоили.
Витя быстро, по привычке поправляет волосы, галстук, легонько встряхивает за лацканы пиджак и с каменным лицом бросается в тишину отдела.
* * *
«Кажется, доигрался, — вяло подумал Витя, — и не кажется, а точно», — почувствовав поначалу негромкую, ойкнувшую вспышку страха, как если бы был мальчишкой и разбил мячом стекло у сварливой соседки, но страх не исчез, разросся, заполнил окружающую пустоту, несколько раз прикоснувшись ледяной рукой к горячему животу, быстренько надел тесную серую жаркую оболочку, которую с наслаждением бы прогрыз, разорвал руками, облегченно постанывая при этом, гримасничая и вообще дав себе волю, но многолетняя привычка сдерживаться заставила съежиться, неестественно выпрямиться, чтобы только липкая, жаркая оболочка не касалась тела. С гордо поднятой головой (в мыслях он бился ею об пол) Витя представлял завтрашний день. «Письмо мое — докажут, как дважды два. Это ясно. И спросят: как же так, Витя? Тамм-то, Тамм как озвереет, сразу перестанет дурака валять: я добрый, я мудрый, всех насквозь вижу. Растопчут, растопчут, а ведь в глаза не посмотришь. Только не я! Ни за что не я! Ведь и экспертиза ошибается. Нельзя, нельзя сознаться, лучше молчать, отрицать, отказываться, послать всех к черту, но это не я» — так думал Витя, совсем не заботясь, что сделал гнусность, а с воодушевлением мечтая только, чтобы никто не узнал о ней и он оставался бы в глазах других молчаливо-сдержанным, вежливым, целеустремленным мужчиной, возбуждающим к себе из-за этих качеств уважение и любовь.
«Заигрался, заигрался», — с упорством твердит и твердит Витя, точно оправдывается и в то же время понимает, что слова эти жалки, беспомощны и за ними не скрыться от горячечно-потной тревоги, накапливающейся где-то сзади, на неуклюжем желтом маятнике громадных стенных часов.
«Заигрался, заигрался», — вновь Витя переносится в те дни, когда он ушел с завода, на этот раз действительно навсегда расставшись, с Володькой Помогаевым. В первые дни, отлеживаясь на диване, он часто думал: «Ну, я-то с перепугу о паяльнике промолчал — можно понять, но почему Володька так нагло сподличал? Отомстить он мне и по-другому мог — взрослые же люди. Подрались бы в конце концов. Нет, он не мстил». — Над Витей склонялось спокойное лицо Володьки — черные усики, кепка-«москвичка», презрительный, холодно-коричневый взгляд. Витя отворачивался, испытывая острую неловкость в позвоночнике. «Дело даже не в драке. Мог бы унизить меня, отчитать, все-таки я на самом деле виноват перед ним. Посчитался бы, и на этом — точка. А он же сознательно оглушить меня хотел. Ничего, говорит, ты не понял. — Витя садился на диване: — А чего я должен понять, Володька? Это же ты камень-то берег, а я не прятался. Чего же понимать-то?»
Иногда с озлоблением, но чаще терпеливо и ласково, возился Витя с этой мыслью, все пытаясь разгадать, что хотел сказать Володька.
И разгадка отыскалась. Как-то, пережидая под козырьком случайного подъезда дождь, тупо уставясь в пузырчатые, грязно-белые лужи, Витя наконец-то понял: вот что хотел сказать Володька! «Ты меня продал, и я тебя продал. Еще кого продашь — и опять тебя продадут». Так и должно быть: просто, незамысловато, с этим ничего не поделаешь — когда-то все это понимают, — и Витя очень обрадовался, что догадался, и пожалел мать и дядю Андрея, которые до сих пор не понимают такой простой штуки или прикидываются, что не понимают, прикрываются разными словами — столько их нагромоздили, что сами не разберутся.
Витя улыбнулся такому странному для взрослых ребячеству и пошел под дождем, мудрый, простивший Володьку Помогаева, прекрасно отзываясь о собственной персоне.
Тогда-то он и придумал игру «Угадайте меня». Дождь, во время которого Витя превратился в ясновидца, разглядевшего в сырой мгле сотни людей, заключавших полюбовные сделки: «Ты меня не продай, и я тебя не продам», смыл прежнего, слюнявого, боязливого мальчика Витю Родова и его неполные, не лучшим образом прожитые девятнадцать лет. Из дождливых луж возник неуязвимый, холодно-замкнутый, обаятельный в своей непроницаемости юноша, уж так глубоко все постигший, что сама мысль о детстве была неуместна (в один день, например, Витя покончил с порочной страстью к мороженому и конфетам, с пустой тратой времени на кино и телевизор, с постыдной юркостью, проявлявшейся в безбилетных трамвайных прогулках). От новой, пусть условной, жизненной границы должен был шагать совершенно новый человек, яростно спешащий стать подлинным джентльменом.