Попутно вспомнил, как впервые просил квартиру:
— Пришел к одному из тогдашних руководителей Союза, он газеты свежие читает. Я робко ему говорю, что угол надо, что семья у меня… Он спрашивает, читал ли я сегодняшнюю передовую. Нет, говорю, не успел. «Ну, вот! — он мне с этакой отцовской укоризной. — Узбекистан цветет, Таджикистан цветет, а ты этого даже и не знаешь. И еще квартиру просишь». Ну, я понурился, думаю: ладно, что ж, действительно мелкая просьба. Поднялся уходить. А он останавливает: посиди, посиди. «И книгу мою, конечно, не читал?» Тоже, говорю, не успел. А она у него на столе лежит. И вот берет он книгу и читает страницу за страницей. Сам хохочет, сам плачет, про меня уже забыл! И все с удивленным восхищением восклицает: «Как дано! А? Как дано!!!»
…О деньгах, как о предмете серьезном и особо существенном в жизни литератора, говорил не то чтобы часто, но всегда с живою, если можно так выразиться, философической заинтересованностью. То вспоминал, как однажды, в конце июня, когда пробрызнули первые грибы, к нему на дачу пришел тяжелый, мрачный мужик с лукошком этих грибов: «Купи, хозяин».
— Я вынес — почему-то случились такие — несколько новых рублевок. Мужик удивился: у-у, какие новые! Я пошутил, что, мол, сам их печатаю, потому и новые. И представьте, он испугался до синевы. Начал пятиться от крыльца, бормотать, что раздумал продавать. Еле успокоил его и вернул.
То рассказывал, как покупал дачу и был очень удивлен желанием хозяйки, недавней вдовы, получить сумму, весьма солидную, наличными.
— Поудивлялся, но делать нечего. Поехал в сберкассу, в самом деле набил чемодан деньгами, привез. Вдова принялась за пересчет, а я про себя все удивляюсь: куда бы проще было перевести на сберкнижку. Вдруг слышу, в соседней комнате шорох, приглушенное покашливание. Я осторожно заглянул: в комнате, в углу, стоял маленький, этакий бальзаковский человечек и тихонько, робко, сам себе улыбался… Разумеется, удивление мое действиями вдовы немедленно улетучилось.
То учил, как надо отстаивать профессиональное достоинство. В одной центральной газете ему начислили построчную плату, ниже установленной.
— Я вернул деньги в бухгалтерию газеты и позвонил редактору, высказав свое недоумение. Он со странною пылкостью стал ратовать за экономию: вы поймите, у нас же газета, мы не можем вам столько заплатить… Тогда я сказал, что везде в Советском Союзе мне платят за строку сколько положено, и что я не вижу причин, по которым бы газета, руководимая им, отклонилась от правил. Согласился, хоть и пытался придать голосу этакое брезгливо-снисходительное звучание…
Между прочим, иные наши издательства и журналы с охотой строят брезгливо-снисходительные мины, как только автор заводит речь об авансе, очередном проценте выплаты — отчего-то дурным тоном считается любой разговор о литературном заработке как таковом, а уж как о составной и немаловажной части профессионального достоинства — упаси боже, низкая тема, оскорбление высоких и нетленных понятий: вдохновение, творчество, поиск художника… Стеснительность, конфузливость, всевозможные умолчания, как только речь заходит о материальном положении писателя, необъяснимы, если добросовестно перечитывать эпистолярное наследие великих и малых литераторов: озабоченность заработком, частой нехваткой денег, тревога из-за задержки гонорара — в сотнях, тысячах писем эта «низкая» тема равноправно соседствует с блестящими мыслями о ремесле. И продолжает соседствовать в разговорах и письмах нынешних литераторов, особенно провинциальных, которым, можно смело предположить, еще далеко до материального благоденствия. Странно, например, но поясные коэффициенты в Сибири не распространяются только на заработок писателя, то есть никаких надбавок к этому заработку, положенных всем остальным трудящимся того или иного района Сибири. В зиму нашего знакомства с Александром Трифоновичем мы как-то не сталкивались и не задумывались вплотную об этом странном выделении сибирских писателей в «особооплачиваемую» группу — он бы наверняка выказал живое внимание и живое участие…
…Мы не ждали его в день открытия съезда писателей РСФСР и добросовестно сидели по комнатам. Вдруг часа в два дня его голос.
— Вы что же, думаете, в президиуме интересно сидеть? Доклад послушал и сбежал.
Он был оживлен и празднично массивен в темном парадном костюме.
— Есть предложение, ребята. Давайте вместе пообедаем. Мне сегодня должок один вернули, — он достал из кармана сотенную бумажку, положил на стол. — Сходите в магазин и купите съестного, на всю. Чтоб запасы у вас кое-какие были. Ну, и что там еще полагается к обеду. Догадаетесь?
Мы взяли санки и, по очереди запрягаясь, поехали в магазин.
Вернулись. Александр Трифонович в очках, в парадном костюме сидел уже за столом, солидно и строго листая какую-то книгу. Очень удивился, что мы купили болгарских очищенных помидоров. Долго вертел перед глазами банку:
— Вы не находите это сочетание противоестественным — томаты очищенные?
…Вижу некоторую связь только что написанного со следующей историей. Александр Трифонович, будучи депутатом Верховного Совета РСФСР, вызволил из тюрьмы одного молодого поэта, неправильно осужденного.
— А как все вышло? Ко мне на депутатский прием пришла девушка и принесла тетрадку стихов. Просит: вы прочтите, не может преступник писать такие стихи. Я прочел, они действительно были талантливы. Напечатали в «Новом мире» одну подборку, потом другую. Я возбудил ходатайство об освобождении. К Генеральному прокурору ходил. Скоро ли, долго ли, но освободили его. Эта девушка поехала его встречать. Не знаю, что бы делали поэты без таких девушек?.. Перед поездом зашла ко мне. Я предложил ей немного денег, чтобы одеть на первое время нашего поэта. На обратном пути она привела его, так сказать, благодетелю поклониться. Стоит у порога, мнется, глаз не поднимает. В сереньком дешевом плащишке — он на нем этаким жестяным коробом, — костюмишко из-под плаща выглядывает, тоже новый, бумажный, убогий. Хрипло, невнятно, и в то же время с вызовом, сказал несколько слов. Уж так он смущался, видел, что я его смущение вижу, и, должно быть, ненавидел меня в эту минуту…
Все начало апреля мы его не видели и решили, что куда-нибудь срочно уехал. Так оно и было. Пришел грустный, осунувшийся, бледный.
— Мать похоронил. — Сел на табуретку, стоявшую почему-то посреди комнаты, — Теперь никто не загораживает.
За его спиной сквозь пыльное окно сияло апрельское солнце, дымящиеся, синеватые лучи как бы обхватывали Александра Трифоновича, одиноко выделяли его среди большой и пустой комнаты, усугубляли печаль опущенных плеч. Не торопясь, прерываясь, рассказывал о похоронах.
— Мы на машине поехали в Смоленск. Остановились в гостинице. Через час примерно позвонили мне из обкома партии… Спросили, не могу ли я к ним заглянуть. Я объяснил, что в Смоленске по горькой необходимости и она вряд ли оставит время для визитов. Тем не менее настойчиво просят зайти… Что ж, поехал… Оказывается, пригласили, чтобы сочувствие выразить… Потом, помня советы знающих людей, что смерть требует проверки и проверки, пошел в похоронное бюро. Успел как раз к обеденному перерыву, минут за двадцать… За конторкой сидит милая большеглазая девчонка. Объясняю, что бы я хотел заказать. Она как вскинется: «Вы что! Не видите — обеденный перерыв! И жить не умеют, и умирают бестолково. Фамилия?!» — и глазищи ее вроде опустели от этого крика. Называю фамилию. Она с завидной непосредственностью обернулась к открытой двери в другую комнату: «Девочки, девочки! Живой Твардовский пришел!..» Потом поехал на кладбище, проверить, как могилу копают. Могильщики, эти гамлетовские ребята с хмельным румянцем во всю щеку, говорят: «Отец, земля не отошла. Смочить надо». — «Сколько?» — спрашиваю. «Литровку, отец». Ну что ж, литровку так литровку. Скорей бы уж только, думаю…