— Ты малость побудь один. К начальству сбегаю, глотку подеру. — И Витя живо представлял, как Василий с зажатой в кулаке кепкой, с мазутными разводьями на щеках, врывается к начальнику цеха:
— Мне что! Я обратно на станок пойду. Я не пропаду. Сколько можно с термистами собачиться, товарищ начальник? Давайте отпускайте обратно на станок. На хрена мне нервы трепать, я свои деньги и так возьму.
Поступки Васильевы казались Вите крайне незамысловатыми, так что он сразу пропитался превосходством над этим бойким, разухабистым человеком, и только посмеивался над его корявым лукавством, усвоив с ним этакий нахраписто-фамильярный тон («Вася, кой черт я около тебя как привязанный? Имей совесть». — «Правда что. Давай, Витька, дуй на все четыре стороны. Успеешь еще, прокоптишься»). В общем, практика протекала спокойно, и даже с известной долею приятности.
Безмятежные дни были прерваны государственной нуждой: подписка на заем. Мастеров собрали у начальника цеха, где им и было сказано:
— Отвечать будет каждый персонально. Сто процентов охвата — премия, недобор — накажем, останетесь без прогрессивки.
У Василия на столе пухла пачка незакрытых нарядов, прекратились ежедневные скандалы с контролером Володей Сивковым, окончательно распоясалась ученическая братия, днями зубоскалящая в закутке у наждачного круга — некогда, некогда пустяками заниматься, Василий и Витя полную смену, без перерыва, проводят разъяснительную работу.
Говорил Василий:
— Костя, ты чего буркалы прячешь. Слышишь?! Мать твою… Я те к концу месяца сто часов подпишу, корпус от дробилки дам…
— Иди-ка ты, Вася, к чертям собачьим. Ты мне один раз дашь сто, а я цельный год платить должен.
— Десятку в месяц жмешь, куркуль. Убудет тебя?
— Убудет. А за куркуля я тебе счас врежу…
— Пропиваешь ведь больше, темнота…
— Зато в свое удовольствие.
— Костя, предупреждаю. Я с тобой чикаться не буду. Попомнишь у меня. Ты что, последний день работаешь?
— Ладно, гад. Давай бумагу. С кишками вытянешь…
Говорил Витя:
— Товарищ Михеев, вы поймите, вам же от этого польза будет: построят новый магазин или детский сад.
— Мне уж на пенсию скоро.
— Внуки ваши пойдут…
— Ничо, бабка с ними посидит.
— Нельзя же так, товарищ Михеев. Надо сознательным быть. Все-таки вы кадровый рабочий, с вас пример берут…
— Кто это?
— Да все. Молодежь цеховая. Что она скажет?
— Да хоть что. Деньги-то я не ейные отдать должен, а свои.
Витя бессильно вытирал пот, и тогда снова вмешивался Василий. И вроде всех убедили, всем разъяснили, подписалась даже уборщица тетя Феня, седенькая, сгорбленная, причитая, сморкаясь, но все ж таки добровольно нацарапала свою фамилию.
Не покорялся только карусельщик Коля Фролов, долговязый, мосластый мужик, с натужно красным лицом, точно он недавно надсадно кричал. Занимался с ним только Василий.
— Коля, я тебя по-соседски прошу, не лезь ты на рожон. Ну хоть на пол-оклада можешь?
— Ты по-соседски заметил, что у меня в избе мал мала меньше?
— Коля, даже тетя Феня подписалась. Иль не совестно?
— Вот и дура, а с дураков какой спрос. А совестить не тебе, Васька. Ну, чо ты тут брюхо выпятил?! Отстань!
— Значит, Коля, на «понял» хочешь взять? Смотри, Коля.
— Иди, иди. Полоротый.
Витя знал, что Коля и Василий давние соседи по рабочему поселку, вместе строили этот завод, всю жизнь рядом за станками простояли, сообща, дворами гуляли все праздники, и никак не мог понять их странных, враждебно-миролюбивых отношений. На людях Коля всегда кричал на Василия, издевался над его добротелостью, перекорничал, костерил, измывался как хотел, а Василий ласково, уговорчиво возился с ним, как с капризным ребенком. Но в то же время Витя сам видел их совместные выпивки после получки и в забегаловке у завода, и и пивном зале у стадиона и ничего не мог понять.
После решительного Колиного отказа насчет государственной подписки, Витя впервые увидел Василия злым: щеки снизу побурели и поэтому вроде еще больше отвисли, глаза заблестели как-то смущенно и воинственно — враз, точно перед вынужденной дракой, топорщились пепельные усы. Василий бормотал:
— Ладно, скелет недоделанный… Он у меня попляшет.
Через неделю состоялось цеховое собрание по результатам подписки. Председатель цехкома Горбачев начал его так:
— Рад сообщить, что рабочие цеха с честью оправдали надежды страны — подписка на заем прошла единодушно и с высоким подъемом. Но нашлись люди, которые пытались опорочить наш коллектив. Нам переслали письмо, где с болью и гневом говорится о поведении карусельщика Николая Фролова. Мало того что он пьянствует, угнетает жену и по-хамски относится к товарищам, так он еще враждебно настроен к важнейшим государственным мероприятиям. Он без стыда проявляет чуждую нам частнособственническую идеологию. И, я думаю, может жестоко поплатиться за это…
— Васька! — Коля вскочил, с багрово-синими губами, с вздувшимися на висках жилами, — Васька, курва толстобрюхая! — Коля, задыхаясь, матерился и рвался к переднему ряду, где сидел Василий, но его уже мертво держали два парня со сборочного участка.
— Опять, гад, за старое! Всю жизнь, ребята, стучит на меня! Надо было давно уж угробить сволочь такую! — Коля теперь не кричал, а с какой-то безнадежностью жаловался залу.
— Читай письмо, Горбачев!
— На самом деле, Васька?!
— Читай, читай!
Горбачев стучал штангелем по жестяной крышке стола:
— Тихо! Никто и не собирался скрывать автора письма. Для того нам и переслали его, чтобы мы обсудили в своем коллективе. Я понимаю гражданское возмущение Василия. Каждый бы так поступил на его месте. А Фролову придется ответить еще и за безобразия на собрании.
— Васька, встань!
— Скажи, сколько стоит!
— Сука!
Горбачев и стучать перестал, такой рев поднялся в зале. Василий медленно вырастал над стулом, с заметной испариной на лбу, с беспомощно мигающими глазами, донельзя растерянный и, видимо, вконец потрясенный, что такие письма теперь возвращают по месту работы.
— Я как лучше хотел, — сипло, свистяще прошептал он.
— Ребята, врет! — Коля Фролов длинной, сухой рукой тыкал в сторону Василия, — врет, врет! Всю жизнь так — заложит, а ко мне с поллитровкой бежит: Коля, не серчай, хотел как лучше, дай мне в морду, гаду такому. На коленях ползал, чтоб молчал я. Я по слабости и терпел.
— Как же так, Василий? — тихо спросил зал.
Он опять долго мигал, кашлял, потел.
— Так все же писали…
Назавтра Василий в цехе не появился. Говорили, что его крепко отлупили вечером. Не появился он и в дальнейшем, а переводом оформился на другой завод.
Витя и тогда, на собрании, и не раз, вспоминая его впоследствии, всегда испытывал неприятно ускользающее чувство: признавая непреодолимую низость Васильева поступка, он вместе с тем с холодным отчуждением спрашивал себя: зачем он подписывался? Неужели не соображал? — замирал перед мраком Васильевой души в болезненно восторженном непонимании.
«Вот видишь, разве объяснишь, от природы же человеку досталось, не всю же жизнь он доносить собирался, никто же не заставлял, самому захотелось. Где-то пряталось хотение-то, вот выплыло. Не круглый же гад он был. Я тоже не думал специально писать, когда захотелось только. В трезвой памяти и здравом уме написал, написал, пусть, пусть! Еще бы раз написал. Почему плохо только мне? За что? С какой стати все думают, что они хорошие, что имеют право судить других? Не-ет. Получайте, знайте. Голову поломайте. Ох и трудно чистенькими-то быть».
Ночь не обессудит, не выдаст, потому так легко и бесшумно растворяются в ней Витины откровения, они оседают на черную траву, на черные кусты, оборачиваются первой, пробной росой, которая еще тепла и липка, и земля ощущается как ладонь нездорового, обильно потеющего человека. Поначалу Вите спокойно в этой теплой липкости, но он знает, что стоит только пошевелиться, как нечто сырое, скользкое и мягкое коснется шеи, потом судорожно, гадко прокатится по ложбине до поясницы, потом холодно и слизисто будет лизать щеки, живот, под мышками, и тогда стиснет боязливое остервенение, точно идешь по дурно пахнущему болоту и кажется, что к телу присасываются разные болотные твари. И охота выть, кататься, сдирать невидимых, а у болота — ни конца ни края, и чугунеют сапоги, и в глотке першит, жжет от проглоченного крика. Не могу-у-у!