При одной из этих встреч он показывает дорогому гостю один из новых квартетов и просит дать ему оценку. Гайдн просматривает исписанные нотами листы, не меняясь в лице. Потом откладывает их в сторону, смотрит на Моцарта своими проницательными глазами и спрашивает:
— Сколько тебе сейчас лет?
— Двадцать восемь.
Гайдн в раздумье покачивает головой:
— Я в таком возрасте написал мою первую симфонию, а что до камерной музыки, то к ней я вообще не прикасался. А ты успел добраться туда, куда я в мои пятьдесят ещё не дошёл.
— Чрезмерная скромность заставляет тебя приуменьшать свои заслуги.
— Что значит «приуменьшать»? Я говорю только о фактах. Сколько опер ты успел написать! А сколько вышло из-под этих рук? И ни одна из моих даже приблизиться не может к твоему «Похищению»!
— Мне кажется, ты слишком много сил отдаёшь оплодотворению никуда не годных текстов. Но в этом мы оба не повинны. Вся беда в том, что немецких стихотворцев, способных создать подходящее либретто, на пальцах одной руки сосчитать можно. Не говоря уже о склонности нашей публики ко всему итальянскому.
— А почему ты, сынок, не возьмёшься за новую оперу? Да за такую, чтобы превзошла «Похищение»? Хозяева театров её у тебя из рук вырвут!
— Я попытался, дорогой папа. Привёз из Зальцбурга либретто... Ну, не совсем готовое, а наброски. Но почти сразу понял, что к этой дурацкой «Каирской гусыне» — так эта вещь называется! — я ничего путного написать не сумею, а за такую музыку меня освищут и взашей вытолкнут со сцены. Вот я и бросил эту затею к чертям!
Гайдн громко смеётся.
— Бедный собрат по несчастью! — говорит он. — Неужели в Вене не сыщется ни одного острого пера, способного прийти тебе на помощь?
— Слышал я, будто сюда переехал из Лейпцига некий Да Понте. У него репутация прирождённого оперного либреттиста. Но я с ним не знаком и стихов его не читал. Вдобавок Сальери так оседлал его, что никому другому к Да Понте не подступиться. Сам понимаешь: если настырный итальянец за кого-нибудь возьмётся, нам, простым смертным, об этом человеке надо забыть.
— На твоём месте я всё-таки попытался бы связаться с этим господином.
— Да, если бы!.. — вздыхает Моцарт. — Но я не из любимцев счастья. Стоит мне приблизиться к нему, как обязательно на пути закружат демоны зла. В лучшем случае меня выбрасывает на берег, как после кораблекрушения.
— Спаси и сохрани! — сокрушается Гайдн, кладёт ему руки на плечи и с любовью заглядывает в глаза: — У тебя в душе волшебный клад: замечательная способность радоваться жизни! Храни это чувство, не позволяй его разрушить никаким проискам судьбы!
XXI
Вскоре после этой встречи с Гайдном тяжёл ал болезнь укладывает Моцарта в постель. Констанца приглашает доктора Зигмунда фон Баризани, который примерно год назад при сходных обстоятельствах быстро поставил мужа на ноги. С тех пор Вольфганг подружился с врачом. Доктор Баризани — преданный поклонник музыки Моцарта, к этому следует присовокупить лестные для него воспоминания об одном любовном эпизоде из жизни его младшей сестры, о котором он, правда, знал только понаслышке, потому что в это время учился в Вене. В разговоре доктор о нём не упоминает, но по всему его поведению видно, что он, конечно, предпочёл бы иметь в свояках гениального композитора, а не зачерствевшего служаку, придворного советника из Инсбрука. Когда он осматривает больного, тот спрашивает умирающим голосом:
— Думаете, близится конец?
— Почему, дорогой друг, я должен предполагать подобные нелепости? — успокаивает Моцарта фон Баризани. — Простуда, только и всего, ну, может быть, в более тяжёлой, чем в прошлый раз, форме. При вашей конституции заболевания, которые вызываются переохлаждением, наблюдаются часто. Но мы с ними справимся! Наберитесь терпения и тщательно следуйте всем моим предписаниям.
Доктор навещает пациента каждый день и с удовлетворением отмечает, что он медленно, но верно идёт на поправку. Когда Баризани приходит к Моцартам через неделю после того, как Вольфганг слёг, его приветствует своим щебетанием сидящий в большой деревянной клетке скворец.
— О-о, да вы в приятном обществе!
— Когда лежишь пластом, на душе совсем тоскливо. Вот жена мне и принесла клетку со скворцом, которого я купил на птичьем рынке весной. Я с самого детства ужас как люблю всё живое! Поначалу этот негодник никак не хотел петь, а теперь его не остановишь. Как будто знает, как я скучаю по моей любимой музыке!
Последние слова он сопровождает слабой улыбкой.
И вдруг врач замечает на постели лист бумаги с карандашными набросками:
— Ну, милый друг, кого-кого, а вас от музыки не отставишь. Ни при каких обстоятельствах!
Он передаёт этот листок стоящей рядом Констанце.
— Вот видишь, муженёк, — замечает она. — Я ведь тебя предупреждала.
— Прежде чем вы снова приступите к служению вашей Госпоже Музыке, придётся набраться терпения. А сейчас необходим полный покой — для души и тела.
Ещё две недели спустя доктор Баризани разрешает своему пациенту вставать с постели, но настаивает на том, чтобы Моцарт не перетруждался: прошедшей зимой он явно работал сверх всякой меры. Когда он узнает, что Моцарт дал за полтора месяца двадцать одну академию и концерт, он сокрушённо покачивает головой: слишком много!
— Я хочу, чтобы вы ещё много лет осчастливливали нас новыми шедеврами. От вашего концерта для клавира и четырёх скрипок я просто без ума. Ничего более совершенного в области камерной музыки мне слышать не доводилось. Я написал письмо моей младшей сестре Терезе, которая, как вам известно, к музыке неравнодушна, и рассказал ей о своих впечатлениях. Она ответила с грустью, что завидует мне...
На бледных щеках Моцарта появляется лёгкий румянец.
— Выходит, ваша сестра проявляет интерес к моему творчеству?
— И очень большой притом! Я посылаю ей ноты ваших произведений, как только они выходят из печати, и делаю это с превеликим удовольствием!
Моцарт смотрит на него глазами, полными благодарности.
Врач даёт своему пациенту ещё несколько советов, настаивая на том, чтобы тот почаще выходил на воздух и побольше двигался, а затем прощается. Войдя в комнату мужа со стаканом горячего молока, Констанца удивляется: Вольфганг давно не выглядел таким оживлённым!
— Этот Баризани... он прекрасный человек! Он не только сумел изгнать дьявола из моего тела, но пообещал и впредь не подпускать его ко мне. Знаешь, Штанцерль, что доктор Баризани мне посоветовал? Ездить верхом!
— Верхом? Тебе?
— Да! И скоро ты увидишь меня гордо восседающим на скакуне.
— Вот-вот! То-то венцы посмеются: Вольфганг Амадей в седле! Ха-ха-ха!
— Не смейся. Сама увидишь! Да я любого скакуна укрощу! И ещё я должен играть на бильярде, в кегли, а главное — побольше гулять. Каждое воскресенье буду совершать с тобой променад в Пратере.
— В моём положении? Ты сам в это не веришь. Нет, придётся тебе подыскать другую спутницу, покрасивее.
— Ах да, я совсем забыл. Не память, а решето какое-то! А всё моя проклятая болезнь. Но когда мальчишка или девчонка, кого бы ни подарил нам Господь, начнёт верещать в своей колыбельке, мы усадим наше дитя в коляску и повезём на прогулку. То-то будет радости!
Он нежно обнимает Констанцу и привлекает её к себе.
— Будь по-твоему. Но пока наш ребёночек чуть-чуть подрастёт, немало воды утечёт.
День ото дня здоровье Моцарта укрепляется. Теперь он в состоянии исполнить свои братские обязанности по отношению к Наннерль. Тёплое письмо, в котором он поздравляет сестру с предстоящей в августе свадьбой с бароном Берхтольдом Зонненбергом, он завершает стихами:
В браке ты узнаешь много такого,
Что было для тебя наполовину загадкой;
Скоро ты на собственном опыте узнаешь,
Как когда-то действовала Ева,
Чтобы родить потом Каина.
Но, сестра моя, эти обязанности
Тебе придутся по душе.
Поверь мне, ничего трудного в них нет.
Но у каждой медали две стороны:
В браке радостей немало,
Но и заботы тоже бывают,
Поэтому, если у мужа появятся кислые мины на лице,
Которых ты не заслуживаешь,
А просто он рассердился,
Ты подумай про себя:
«Это мужские причуды»
И скажи ему: «Хозяин мой!
Я исполню твою волю,
Но только днём — а ночью ты исполняй мою!»