Выйдя из дома, Вольфганг замечает в окне дома Марию Магдалену, которая приветливо ему улыбается. Он торопится домой окрылённый — только что он пережил ещё одно счастливое мгновение.
III
У влюблённого мальчика такое чувство, будто он в разгар лета попал в Елисейские Поля. По крайней мере, такими он представляет себе по рассказам отца сказочно-прекрасные нивы древних греков, где любимцы богов блаженствуют и наслаждаются вечной весной, танцуют и поют под музыку фракийского певца Орфея, играющего на семиструнной лире. Какая это палитра чувств: испытывать томительное желание и знать, что оно не исполнится, ощущать сжигающую страсть и знать, что она безответна — да, это она, целомудренная любовная игра, в которой юный влюблённый всё отдаёт и все чувства исходят от него одного, а предмет его воздыханий это лишь забавляет и смешит.
— О-о, ты посмотри, да ведь это опять наш неутомимый, наш трудолюбивый композитор, — приветствует его Мария Магдалена, открывая дверь и соблазнительно улыбаясь. — Он стоит перед ней с пачкой нот под рукой, — А моего мужа, увы, нет дома.
— А, ну тогда я пойду, — говорит он разочарованно.
— Почему? Вы заходите, заходите. Он вот-вот появится. К полднику он никогда не опаздывает.
Подумав, он принимает её приглашение. В гостиной она приглашает его сесть в кресло, а сама устраивается на стуле напротив:
— Ну, господин Моцарт, как продвигается работа?
— Надеюсь скоро закончить, мадам. Но я недоволен тем, что у меня получается.
— О-о, вы чересчур строги к себе. Мой муж говорит, что там есть прекрасные места, особенно в партии сопрано.
— Правда? Это меня радует. — Вольфганг так и расплывается в улыбке. — Когда я писал эту партию, я думал о вас, — выдавливает он из себя.
— Мило с вашей стороны! А если я не буду её исполнять?
— Это меня сильно огорчило бы.
— Вы придаёте такое значение именно моему исполнению?
— Ещё бы! Ничего лучшего я и представить не могу.
Его глаза загораются. А на губах Марии Магдалены снова появляется неуловимая улыбка, которую можно истолковать по-всякому: то ли это лукавство, то ли жеманство. Кокетничает она с ним или просто по-дружески благоволит?
В коридоре звенит колокольчик.
— Мой муж! Как говорится, шутки в сторону — грядут серьёзные дела! — говорит Мария Магдалена и выходит из комнаты, чтобы вернуться с мужем, который в своей грубовато-фамильярной манере приветствует ученика и сразу углубляется в ноты.
Он не слышит того, что говорит ему хозяйка дома, настолько заинтересовался сочинением Вольфганга. И только после того, как она, пожав плечами и подмигнув гостю, переспрашивает, подавать ли кофе, он кивает и говорит:
— Да, через полчаса, — и снова переводит взгляд на нотную рукопись.
Юный композитор стоит перед ним, как экзаменуемый в ожидании оценки, не зная, что его ждёт, радость или огорчение. Он пытается догадаться о результате по выражению лица с виду очень строгого, а на самом деле добродушного наставника, но оно от страницы к странице меняется, и Вольфганг сгорает от нетерпения. Наконец Гайдн встаёт со стула, прохаживается туда-сюда по комнате, заложив руки за спину, потом останавливается перед Вольфгангом:
— На моей памяти ещё никто не шёл к своей цели такими семимильными шагами, как ты. Почти в каждой новой вещи меняешь стиль. Я бы даже сказал — как хамелеон окраску. В твоей последней мессе чувствуется ещё влияние зальцбургской школы, а тут над музыкой витает дух Хассе[60]. Ты непостоянен и переменчив, мой мальчик.
— Вы, уважаемый маэстро, считаете, будто я чересчур подражаю Хассе? — совсем тихо произносит Вольфганг.
— Брось ты! Подражание хорошим примерам в твоём возрасте вещь естественная, и этого никто порицать не станет. Кто считает, что гении произрастают на пустом месте и пробиваются как грибы из-под земли после дождя, тот глуп как пробка. Они тоже должны подобно птенцам выбраться из скорлупы и лишь потом стать на крыло. А если говорить начистоту, то в твоей музыке столько оригинальных находок и столько самобытности, что дельный и способный Хассе тебе позавидовал бы. За что я тебя хвалю особенно — за твои оркестровые партии. Это уже не просто обрамление пения, а самостоятельное музицирование. Как журчат и переливаются шестнадцатые в «Бенедиктусе»! Так и кажется, что воочию видишь нимб над божественным челом. — Как бы подкрепляя свои слова, он хлопает Вольфганга по плечу.
В комнату входит госпожа Мария Магдалена с кофейником и чашками, накрывает на стол.
— А вот что мне не совсем понравилось, так это излишне светские тона в теноровых и сопрановых партиях, — продолжает Гайдн. — Они, правда, певучи и мелодичны, но им место скорее в опере, чем в мессе. Мне лично они не мешают, однако боюсь, что специалисты будут придирчивее. Признайся откровенно: ты чувствовал себя рыцарем-крестоносцем, отправившимся освобождать Святую Землю и по дороге туда подарившим своё сердце прекрасной даме?
Вольфганг смущённо молчит. Да и что тут скажешь? Его настроение ещё ухудшается, когда он слышит за спиной приглушённый смех Марии Магдалены. Гайдн входит в его положение и спасает ситуацию:
— Я вижу, исповедь даётся тебе нелегко. Отложим её до другого раза! А теперь давай перекусим. А когда подкрепимся, поработаем над «Лаудамус» и над «Кредо»!
IV
Замечание Гайдна о светских интонациях в «Мессе солемнис» задевает Вольфганга за живое. Он понимает, что дело здесь в конфликте между набожностью и чисто художественными задачами, о чём его уже предупредил отец. То, что он, доверившись своему природному дарованию, не сохранил необходимого почтения к христианской догме, глубоко огорчало Вольфганга. Тем более сейчас он не видит возможности изменить вещь, не принеся в жертву ту сердечную боль, которую вложил в свои мелодии.
В крайне подавленном настроении он отправляется в бенедиктинский монастырь Святого Петра к своему товарищу по детским играм Доминику Хагенауэру, которому этой осенью предстоит служить первую обедню. Тот много старше его годами, но в раннем детстве они отлично ладили. Доминику, стройному юноше с выразительным лицом, на котором написаны доброта и участливость, — это впечатление ещё усиливается, когда слышишь его мягкий, звучный голос, — скоро исполнится двадцать лет. Он ласково привечает гостя и приглашает Вольфганга в помещение для приёма светских гостей.
Обменявшись с ним несколькими фразами о родных и близких, Вольфганг изливает перед ним душу, не скрывая возникшего в его сердце чувства — имени дамы он, конечно, не называет, — и признает, что в чувстве этом кроется причина светского тона в духовной музыке, которая достойна порицания. И озабоченно спрашивает, можно ли счесть такое нарушение канонического письма и предписаний греховным. Друг слушает его внимательно; честность и откровенность исповеди трогает его душу. Некоторое время подумав, он спрашивает:
— Выходит, в твоём сердце проклюнулась любовь? А знает ли о том виновница этого чувства? И отвечает ли взаимностью?
— Нет.
— Получается, цветок распускается в тиши и полном одиночестве. И ты относишься к этому состоянию как к тайне, которой ты дорожишь?
— Да.
— И склонность твоя не сопровождается чувственными желаниями?
Вольфганг удивлённо смотрит на Доминика и отвечает:
— Я об этом ничего не знаю. Но когда я рядом с ней или когда она со мной заговаривает, я испытываю новое, незнакомое, но очень сильное чувство. А когда я её не вижу, мне грустно. Единственное, что позволяет мне прогнать тоску, — это музыка. Если я играю или сочиняю, у меня легко и светло на душе — только недолго, потом меня снова обуревает желание увидеть её.
Прямота и честность этой исповеди лишает будущего священника последних невысказанных сомнений.