О собственном творчестве он говорит не особенно охотно или старается отделаться отрывочными замечаниями. Когда я сказала ему, что не понимаю, как он успел во время путешествия написать помимо оперы и церковной музыки много инструментальных опусов, скрипичный концерт — который мы услышали, кстати, в тот же день, — а в Риме в дополнение ко всему сочинил несколько симфоний, он с застенчивой улыбкой ответил: «О чём вы, госпожа графиня, всё это незначительные попытки, вряд ли достойные упоминания». Вот как сдержанно относится он к себе!
Вообще мне кажется, что в его груди шумит вулкан, огонь, который его всё время пугает и заставляет изо всех сил стараться, чтобы не допустить извержения.
А у отца сложился культ собственного сына. Я об этом начала догадываться ещё в Зальцбурге, когда мне зачитывали его письма. Для него Вольфганг — самый выдающийся пианист, лучший скрипач и самый непревзойдённый композитор. Слов нет, похвально, когда отец так любит своего сына, но когда чувства перехлёстывают через край — приятного мало! Не могу не вспомнить слов старика Гассе — год назад мы говорили с ним о семействе Моцартов по пути в Вену. «Для своего возраста малыш добился небывалого, — сказал он. — Его музицирование сравнимо с уровнем наших первейших виртуозов, а те композиции, которые попали ко мне в руки, свидетельствуют о чрезвычайно рано сформировавшемся таланте. Его отец образованный и вполне светский человек. Но ему не следовало бы слишком баловать сына и сверх всякой меры кружить ему голову воскурением фимиама. Это единственная опасность, которую я сейчас вижу». Да, и опасность кажется мне сейчас особенно актуальной. Не в том смысле, как о ней говорил наш добрый Гассе. Нет, Вольфганг Амадей решительно ничем не напоминает самовлюблённого, обуреваемого манией величия художника — от этого его хранит природная скромность. Нет, он как бы находится сейчас между жерновами детского послушания и стремления к свободе, и это может сковать его творческую натуру. Он страдает — я уверена! — когда его демонстрируют как диковинное животное в ярмарочном балагане, страдает глубоко и искренне. Как гений на барщине или, точнее говоря, как птица в клетке! О, поскорее бы он обрёл свободу!
Этим идущим от чистого сердца пожеланием, которое Вы, мой дорогой Вальдштеттен, конечно, разделяете, я и завершу моё письмо.
Остаюсь дружески преданная вам
Аврора фон Шпик.
Сан-Ремо, 12 января 1771 года».
Барон Вальдштеттен складывает письмо и переводит взгляд на потрескивающие в камине щепки. Немного погодя встаёт и с подсвечником в руках идёт к клавиру, берёт лежащую на нём скрипку и начинает играть по нотной тетради рондо Моцарта. Францль сидит в соседней комнате и удивляется: его господин несколько недель не притрагивался к скрипке, а гляди-ка, играет, да как бодро! Подслушивая под дверью, он покачивает головой и думает: «Странно! Письмецо от графини подействовало на него лучше всех снадобий доктора Берндхарда. Хотел бы я знать, что она ему написала!»
X
— Ну и скрипучий же ты голос привёз нам из Италии! — умиляется матушка Аннерль с деланным ужасом, обнимая горячо любимого сына. — А я-то думала, по ту сторону Альп красивые голоса растут прямо из земли, как цветочки на наших горных лугах.
— Подождите, матушка, чуть-чуть, и я спою вам арию из «Притворной пастушки» так, что наш великокняжеский придворный певец Шпицэдер покажется вам жалким недоучкой, — улыбается Вольфганг, стараясь говорить как можно более низким и звучным голосом.
— Как же ты похудел, малыш ты мой, — продолжает сокрушаться матушка Аннерль, — они там что, всё время постятся?
— Вот чего нет, того нет, матушка. Но если каждый день утром, днём и вечером тебе подают одни макароны, то под конец и сам в узенькую трубочку превратишься. Поэтому я заранее радовался жареной печёнке с кислой капустой. Это блюдо я готов есть хоть каждый день. Глядишь, трубочка-то и расширится!
— Раскормить тебя для меня одно удовольствие! А ты, Польдерль, почему ни звука не проронишь? И лицо такое постное, будто у тебя желудок одними макаронами набит. Неужто на еду получше денег не заработали?
Она смотрит на него с лукавством, но и с любовью в глазах.
— Нет, заработали мы неплохо; достаточно, по крайней мере. И недостатка мы ни в чём не испытывали, — говорит Леопольд Моцарт.
— А разные драгоценные вещицы и другие приятные для глаза безделушки где?
— Насчёт этого в Италии скудновато. Народ там прижимистый, лишних денег ни у кого нет. Зато Вольферль получил орден Золотой шпоры. Он всё остальное перевесит!
— Твоя правда! Покажи, Вольферль, как он выглядит! — радуется Наннерль.
Брат копается в своей дорожной сумке, пока не находит и не прикалывает к груди дорогую награду.
— Ну, как я всем нравлюсь? — спрашивает он, надувая щёки.
— Вот это да! — восклицает матушка Аннерль. — Ты у нас стал настоящим кавалером!
— А он и есть кавалер, — с гордостью объясняет отец. — Надо вам знать, до сего времени святой отец вручил этот орден только одному немецкому композитору: Кристоферу Виллибальду Глюку. Награждённый этим орденом получает одновременно и титул кавалера. Поэтому он называет себя сейчас кавалер фон Глюк. Так что Вольфганг и он кавалеры одного ордена.
— Нет, ты только посмотри, выходит, теперь мой сыночек принадлежит к числу избранных — с голубыми прожилками на заднице, — хохочет матушка Аннерль и хлопает в ладоши.
— Это я смогу проверить, когда посмотрюсь голым в трельяж. В нашем жилище в монастыре Сан-Марко такой мебели не было.
Матушка Аннерль продолжает от души смеяться, к ней присоединяются все присутствующие. Шутка за шуткой, и всё путешествие по Италии разворачивается в форме вопросов и ответов в весёлую цепочку занятных приключений самого разного рода.
Любопытство влечёт Вольфганга в его комнату: проверить, всё ли там на месте? Он берёт Наннерль за руку и ведёт за собой. Когда он видит, что всё осталось, как было до отъезда, лицо его светлеет. Счастливый, он обнимает сестру и говорит:
— Carissima sorella mia[70], мой маленький зверинец в целости и сохранности — благодаря тебе! Как тебя отблагодарить за это? У меня ничего, кроме любви, нет. Возьми её, мою любовь, — сколько хочешь!
— Будет тебе, Вольферль. С меня и маленькой её частицы хватит, — улыбается ему Наннерль, — тебе знаешь какое большое сердце нужно будет, раз ты у нас кавалер ордена? Да от тебя теперь зальцбургские девушки глаз не оторвут!
— Глупости! Если это из-за комочка золота на груди — шли бы они все куда подальше...
— Ну, ну, есть тут некоторые, которые ждут тебя не дождутся.
— Кто, например?
— Ну, Резль Баризани.
Вольфганг громко смеётся:
— Эта глупышка? Да ведь она совсем дитя, что она знает, кроме «бэ» и «мэ»?
— Ты сильно удивишься, когда увидишь, какая она красивая девушка...
XI
Уважение, оказываемое кавалеру Золотой шпоры Вольфгангу Амадею Моцарту жителями его родного города, намного превосходит положенное музыкантам. Совершенно незнакомые люди раскланиваются с ним и делают комплименты. Другой на его месте раздулся бы как индюк от важности, а Вольфганг относится к лести холодно и по-мальчишески посмеивается: «Ну почему эти люди придают такое важное значение пустякам?»
Приличия требуют, чтобы Моцарты нанесли визит архиепископу. Но его княжеская милость изволили за несколько дней до их приезда отбыть в Бад-Гаштейн: подлечить на водах свою подагру. Не желая погрешить против протокола, они направляют свои стопы к главному казначею.
Граф Арко принимает приехавших с едва ли не преувеличенной любезностью, поздравляет Вольфганга с высокой наградой, передаёт привет от дочери Ангелики, которая со своим супругом отдыхает в настоящий момент в имении у Шимзее, а при прощании сообщает даже, что намерен вскоре пригласить их для музицирования в собственном замке.