Узнав подробности поездки в Голландию, он понимает, что дети крайне переутомлены физически, и советует им хорошенько отдохнуть, подышать перед возвращением в Зальцбург свежим воздухом Парижа и его предместий. Что не помешает, конечно, их концертам в домах богатых парижан, известных своей привязанностью к музыке. Как он считает, это может оказаться полезным для будущего — а о теперешнем их пребывании в Париже он уж как-нибудь позаботится. Леопольд Моцарт не был бы заботливым финансовым опекуном своих детей, если бы устоял перед таким соблазном.
И вновь, как при своём первом появлении, дети Леопольда Моцарта находятся в центре всеобщего внимания. Правда, сенсаций их выступления больше не вызывают. Наивная восторженность первых встреч сменяется полным пониманием и сдержанным, но почтительным благоговением ценителей музыки. Несколько раз они играют также для их величеств в Версале, но по сравнению с памятным новогодним концертом эти выступления скованы строгими рамками придворного церемониала, недостаёт былой теплоты в обращении.
Апогеем их второго парижского турне, безусловно, следует считать их пребывание в идиллическом дворце Ла-Шевретт. Этот небольшой дворец в стиле рококо, вокруг которого словно парят статуи граций, примерно с середины века благодаря своей хозяйке, Луизе де ла д’Эпиней, превращается в место паломничества французской аристократии духа. После того как её чрезмерно расточительный муж промотал невообразимую сумму денег и был отстранён от доходного места генерального сборщика налогов, она была вынуждена сдавать своё имение в аренду. В лице барона Гольбаха[35], философа из Пфальца и постоянного гостя её салона, она обрела доброго и любезного арендатора. Поскольку избалованная роскошью прежней жизни дама не в состоянии вести салон в своей небольшой парижской квартире, он великодушно предлагает ей в летние месяцы заниматься этим во дворце, знавшем часы её славы. Блестящие умы Франции хранят верность этой столь несчастной в браке и испытавшей столько личных разочарований, отнюдь не красивой, зато чрезвычайно умной и тонкой женщине и по определённым дням съезжаются для бесед в Ла-Шевретт.
Здесь можно встретить «энциклопедистов»[36], авторов литературного издания, определяющего самый высокий уровень науки и искусства: деятельного, всесторонне образованного математика и физика Д’Аламбера и его соиздателя, блестяще владеющего пером Дидро, эссеиста, драматурга и романиста. Бывают здесь и другие знаменитые сотрудники «Энциклопедии». Например, оба создателя новой материалистической философии, барон Гольбах и добродушный Гельвеций. И — самое главное! — иногда сам вдохновитель французского Просвещения, обладающий отталкивающей внешностью, но превосходящий всех остротой ума Вольтер.
Среди этой духовной элиты отличается своим нарядом — сутаной аббата — юркий, как ртуть, карлик, дергающийся, как арлекин. Он за словом в карман не полезет, так и сыплет анекдотами и оживляет собрание своими остроумными замечаниями. Имя этого бескорыстного и самого верного почитателя хозяйки дворца — Фернандо Галиани, и родом он из Неаполя.
В самом начале июля Гримм, занимающий теперь особое положение в сердце хозяйки замка, привозит с собой в Ла-Шевретт Моцартов, отца и сына. Стоит роскошный летний день, и цветы на бесчисленных клумбах вдоль садовой дорожки, ведущей в дом, встречают их во всём своём великолепии. Двери на террасы широко распахнуты, и душистый аромат вливается в прохладные комнаты замка, где собралось изысканное общество, человек тридцать, не больше.
«Кружку» чужда атмосфера предписанного этикета, свобода духовного общества подразумевает отказ от любых предубеждений и натянутых отношений. Поэтому гостей принимают здесь не с тем любопытством, что обычно сопровождает рождение сенсации, а скорее как добрых знакомых. Особенно преуспевает в этом отношении мадам д’Эпиней, сумевшая с первых слов расположить к себе музыкантов. И выступление их не назовёшь концертом с заранее составленной программой — отдельные её номера можно счесть лирическими интермеццо в рамках общей беседы. Оценки их мастерства не выливаются здесь в безудержную восторженность, как в других местах, — все высказываются откровенно и открыто.
— Что скажете, месье Мармонтель, о нашем новоявленном Орфее? — спрашивает мадам д’Эпиней своего соседа.
— Я желал бы процитировать Фонтенеля[37], которого в бытность его у герцогини дю Мэн однажды спросили, какая разница между нею и часами. Он ответил: «Часы напоминают мне о времени, а герцогиня заставляет забыть о нём».
— Хорошо сказано. А каково мнение господина аббата?
Ответ Галиани последовал мгновенно:
— Он кажется мне менее удивительным, чем два с половиной года назад, хотя он остался тем же чудесным созданием и феноменом. Он навсегда останется чудесным созданием и феноменом — только и всего.
— Забавно, но причудливо. А вы, дорогой друг Гримм?
— Да, это феномен, из-за которого вскоре будут спорить властители Европы.
— Итак, подведём итоги, — говорит мадам с тонкой улыбкой на губах. — Маленький Вольфганг — это чудесное создание, которое заставляет нас забыть о течении времени и вскоре будет желанным гостем европейских дворов. А я от себя хотела бы добавить: это ещё и самый прелестный мальчик, какого мне довелось встретить.
— Браво! — восклицает Галиани. — Вы более искусный дипломат, чем сам принц парижский: своей оценкой, состоящей из высказываний всех кавалеров, вы предотвратили их неминуемую — на почве ревности! — ссору.
А тем временем Вольтер, семидесятидвухлетний философ из Фернея, присоединяется к Леопольду Моцарту и вступает с ним в разговор. Оба они стоят у рояля, а совсем рядом Вольферль, весь — напряжённое внимание.
— Вы пруссак, месье Моцарт?
— Нет, шваб, родившийся в Баварии и проживающий в Австрии.
— Значит, вы земляк моего друга Гримма? Мне в Баварии бывать не приходилось, но раз там стояли колыбели двух таких незаурядных людей, то, по моим понятиям, это страна, развивающаяся в правильном направлении. Я, к сожалению, знаю только Пруссию — Потсдам, Берлин. Гримм рассказывал мне, что в Германии появилось несколько новых поэтов. Их имена... нет, забыл...
— Вы, наверное, говорите о Клопштоке[38], авторе «Мессии»?
— Точно, «Мессии»! Прекрасная мысль: в наш век просвещённого разума написать «Мессию». А кого бы вы ещё назвали?
— Геллерта[39], автора басен и церковных песен.
— A-а, немецкий Лафонтен, но с религиозным привкусом.
Старый господин недовольно покачивает головой:
— Видите ли, месье Моцарт, на немецком Парнасе ничего особенного не происходит. Ваш король Фредерик в моём присутствии говорил об этом с пренебрежением, если не сказать с издёвкой. Германия — не страна поэтов. Её поэты блуждают в области воображаемого, что, кстати, относится и к мыслителям. Просветители занимаются у вас абстрактными рассуждениями. У нас во Франции дело обстоит иначе. Мы смотрим реальности прямо в глаза и действуем как революционеры, стараясь победить и устранить варварские предрассудки и привычки, невежество, бесчеловечность и преступления против закона. Это должно было бы стать задачей и для ваших просветителей. Вместо чего они расходуют силы своего ума на разрешение запредельных проблем, в конечном итоге бесполезных для нашего жалкого человеческого естества. Я говорю вам об этом открыто и прямо, поскольку Гримм сказал мне, что вы тоже сторонник Просвещения. Вы уж не обессудьте...
— Ни в коей мере. Хотя, должен признать, наши немецкие просветители избрали иной путь, нежели французские. Церковь и по сей день представляет собой монументальное здание, которое, по крайней мере, мы, католики, никому разрушить не дадим.