Когда зарываешься в глубь пещеры, самая нудная работа — убирать землю. Многие забивают ею старые, уже надоевшие комнаты. Так и живут среди насыпей.
Затыкают дыру с одного боку, вгрызаются в другой, и жилище извивается, будто тут прополз дождевой червь. Иногда при этом переносят и вход. На склоне холма остается след двери — начертанная голубой известкой виселица; эта безлюдная деревня, подделка под деревню может вконец свести с ума.
Я вытаскивал землю из пещеры в двух больших корзинах и высыпал чуть поодаль, у подножья холма; я жил в нем один. Никто меня не видел, кругом ни души, только чернеют щели, ведущие в подземелья. Когда все пустынно, человек порой становится ничтожным, как былинка, стертым, как срез сука в доске. Работа меня изматывала. Опять и опять я переходил из света в тень, из зноя в прохладу. И все ради нескольких автомобильных и велосипедных шин: в моем сарае-мастерской резину губила жара. Притом я опасался воров. Во всяком случае, только в этих причинах я себе и сознавался. А на самом деле я искал хоть какого-то выхода из ослепительной тюрьмы, в какую превратилась Испания.
Я перетаскивал землю. Она тоже с каждой минутой меняла цвет, бледнела, пока я выносил ее на свет, вновь темнела, высыпанная в общую кучу, и здесь мгновенно высыхала.
Вскоре я заметил, что она сохнет все медленней, хотя солнце жгло ничуть не меньше. Возвратясь в глубь пещеры, я приложил ладонь к стене, которую штурмовал, потом прижался к ней щекою — стена теперь была прохладней. Тогда я стал сверлить узкое отверстие — только-только чтоб просунуть руку. И вытащил горсть влажной земли.
Я подошел к лампе, поглядел на ладонь: эту землю можно было мять, как тесто, земля снова стала хлебом. И вдруг — порыв безумной радости, я очень быстро бы в нем раскаялся. Сейчас я выбегу, стану кричать, звать, первому встречному покажу этот комок темной земли, на котором отпечатались мои пальцы, всем жителям Эльвы расскажу, что в бугре, где вырыта моя cueva, есть вода, и мы станем работать все вместе, и докопаемся до этой воды…
Я опомнился под палящим солнцем. Между буграми и пригорками было уже не вовсе пустынно. Поодаль какой-то человек хлестал овцу. Я сощурился, очень слепило солнце. Бывает, приходится поколотить осла, но зачем бить овцу?
Человек тянул ее за веревку и лупил, высоко взмахивая длинной веткой. Пригнув голову, овца пыталась увернуться, скользила в пыли, семенила то вправо, то влево так озабоченно, будто шла в стаде, и маялась больше не от побоев, а от растерянности: слепая тварь.
Порывом ветра взметнуло пыль, смешанную с мякиной — остатками давно обмолоченной пшеницы. Человек с овцой скрылись в этой туче пыли. На меня пахнуло позабытой жатвой. Это лето все больше походит на смерть. Вот она дымится, Испания, вся земля ее обратилась и пепел, она исчезает в туче, в которой, как в пламени разгорающегося костра, едва можно различить очертанья рыжей горы и черную ветку, а того, кто ею взмахнул, почти уже не разглядеть, никогда больше ему не махать цепом на золотистом гумне, он утратил одно за другим все свои орудия, потерял все, что имел, вконец обнищал и опустился — и вот в туче пыли воюет с овцой.
Я разжал руку, земля уже высохла. Я растер ее в пальцах. Никакого чуда не было. Испании чуда не дождаться. Я вернулся к себе, заперся на ключ и снова стал копать.
Под вечер по стене зазмеились тоненькие струйки. Вода еле-еле сочилась. И сразу исчезала в неровностях пола. Лишь когда я поднимал или переставлял лампу, на стене мелькал и вновь пропадал влажный отблеск. Только прижав к стене ребро ладони, можно было набрать полную горсть и поверить, что это и вправду вода.
Я не стал копать дальше, хотя не сомневался, что подземный источник совсем близко. На том и успокоился. Все мы на том и успокоились. Мне довольно и подобия родника. Остальным — и одной надежды. Они и так довольствуются надеждой. Подобие родника осчастливило бы их сверх меры. Но для спасения страны нужно желать большего.
Я собрал столько воды, что достало вымыться с головы до пят. Потом завесил стену куском холста. Порой я приподнимал эту занавеску: вода чуть мерцала — не больше, чем какой-нибудь жучок. Скоро тут проклюнутся белесые ростки, думал я.
Потом я лег и начал прислушиваться. Звук был едва уловимый. Если не знать, ничего и не заметишь. То было не журчанье, пусть самое слабое, не лепет текучей воды. Даже не шепот. Скорее отдаленное движение самой тишины: стена дышала.
Вот я уже и не сплю в одиночестве… И вдруг я понял, до чего одиноки те, кто спит в соседних cuevas, пусть рядом во мраке женщина и дети. Такая жизнь не заполняет пустоты. Лето ей не оправдание. Вздохи, стоны сквозь сон, любовный шепот замирают в глубине тех пещер, точно в могиле. А тут засверкала вода и не иссякает, холодная и в зной, светлая и во тьме, животворная…
Наутро я снова ее увидел. Она не стала обильней. Струйки лишь прочертили в стене узкие извилистые русла, и теперь она была вся в прожилках, точно камень. Вода уже не так проступала из нее, зато блестела ярче в углублениях, будто припорошенное землей зеркало.
Снаружи, как всегда, жгло солнце, и люди, которые с зарей начали готовиться к воскресенью, уже изнемогали от жары. Попозже они, все в пыли, приплетутся в церковь. Моей ноги в церкви не бывало, но мне это почти прощали: в глазах здешних жителей механика — тоже религия.
Я решил сходить в городишко на шоссе, километра за два от моей мастерской. Я проводил там почти все свободные дни — то перекинусь в карты с приятелями, то посижу в кафе, где все меня знают и уважают как человека ученого. Мне давно обещали сдать комнату, а пока приходилось ждать. Жителей Эльвы я презирал. В городке народ не лучше, но там хотя бы есть на улицах тень, иногда кто-нибудь запоет, и в жарком кафе, где жужжат мухи, я постепенно напивался. Так все же можно забыться.
Чаще всего я уклонялся от разговоров и подолгу сидел, уставясь сквозь пелену табачного дыма на пришпиленные по стенам рекламы и объявления о бое быков. Порой Исабела, служанка, подойдет и тронет меня за плечо. Я вздрогну, подниму на нее глаза. И она мне улыбнется. Вот уже год, как мы сошлись. Но вне этих стен встречались редко. Я все ждал той комнаты. Исабела ждала свадьбы. Я не очень с этим торопился. Она меня упрекала: для меня, мол, нет ничего святого.
В то воскресенье, под вечер, в кафе вошел человек, с которым я накануне повстречался на дороге. Я глянул на его холщовые туфли — пригодилась ли тесемка. Должно быть, мой взгляд показался ему обидным.
— Господин шлюз… — язвительно усмехнулся он.
И подошел к стойке спросить вина. Другие посетители удивились, почему он так меня назвал. Он объяснил. Один из них воображал, будто знает, что значит это слово. И попытался растолковать его остальным. Это вода, она падает с одного места на другое, но не просто водопадом, а вроде поровней, — как бы это сказать? — поглаже, что ли: вода, которая течет по правилам, одним словом, механическая… И он прибавил небрежно (нас-де ничем не удивишь):
— Эка невидаль!
…бьет поверх каменного уступа прозрачная струйчатая водяная грива и спадает вниз, а там поток бурлит, и пенится, и подбрасывает мелкие камешки, прутики, срывает с них мертвую кору, и летят брызги, сверкая радугой в солнечных лучах…
— Эка невидаль!
Остальные задумались. Мой вчерашний попутчик, казалось, забыл недавнюю досаду. Я молчал, и они, похоже, принимали мое молчание за снисходительную рассеянность, с какой может ученый выслушать простодушно дерзкое суждение невежды. Наконец кто-то не без робости спросил меня:
— Ты бы сумел построить такую штуку?
Он не ждал ответа. Повернулся к остальным и начал рассуждать, до чего это не по-хозяйски: всегда-то они в пору дождей упускают воду, и она пропадает зря. Есть же такой человек, как я, знаток всякой техники, вот кто мог бы наладить работу, под его началом соорудили бы все, что надо, и воду бы сберегли, и делили бы ее, как он скажет.