Теперь старый дом разросся. Неизменно верный, он всегда ждал меня, куда бы ни заносил меня ветер странствий. Ему уже за сто, но он по-прежнему остается нашим домом. Он хранит наши воспоминания — даже те, которые мы носим в душе, сами того еще не сознавая, и поверяем ему одному. Ибо, хотя совсем рядом по шоссе непрестанно мчатся автомобили (но шоссе проходит севернее, за домом, а окна смотрят на юг), вокруг, в сущности, ничто не изменилось. Окрест лежат все те же знакомые дали, дом неотделим от них и неотличим, он — наша маленькая общая родина. Лишь с огромным трудом я вспоминаю себя здесь одного, в ту пору, после смерти отца, когда, и вправду очень одинокий, я привел сюда старую служанку, что вот уже тридцать с лишком лет делит наши радости и печали. Это настоящая крестьянка, человек чуткого сердца и величайшей внутренней культуры — быть может, потому, что она всю жизнь оставалась близка природе. Она здесь освоилась мгновенно.
За десять лет, по тому же молчаливому уговору, наше жилище, терраса и подраставший позади лесок стали своего рода приютом, где всевозможные живые твари, подобно нам самим, чувствовали себя как дома. Почему я вспоминаю здесь эти словно бы случайные и очень личные подробности? По самой простой причине: этого требует все, что я хочу рассказать. Нашим общим другом, постоянной темой наших разговоров суждено было стать ежу. И я хорошо понимаю: из-за него-то мне и надо было сперва рассказать вам об этом уединенном уголке, где время шло не торопясь, где у нас было вдоволь досуга, терпения и тишины. Пчела, блестящий дождевой червяк, про которого я вам как-нибудь еще расскажу, чибис, землеройка или цапля привели бы меня к тому же. От ежа к террасе, от террасы к нашему сельскому жилищу — и дом тоже стал постоянным членом нашего зверинца. А почему бы и нет? Он тоже теплый и живой под своей мшистой шкуркой. Его тоже можно погладить.
Еж
Мы, люди, отзываемся о еже куда хуже, чем он заслуживает. Оттого что, почуяв опасность, он съеживается, оттого что он, как и подобает ежу, в такие минуты ощетинивает иглы, которыми его наделила природа, он стал символом брюзгливости и необщительности. То же и в растительном мире: я знаю одно испанское растение, его желтые цветы напоминают дрок, но кисти колются, не успеешь их коснуться. И как же его назвали? Ежиха!
Все это очень несправедливо. Тот, кто съеживается, выпуская свои колючки, вовсе не бросает вызов ближнему: просто он не хочет, чтобы его разрезали на куски, сварили и съели. По крайней мере, так оно с ежом. Поглядите-ка на охотничьего пса, когда он столкнется с этим пожирателем насекомых. Вот он замер на трех лапах, одна передняя осторожно поднята и застыла на весу, напрягся до дрожи, хвост вытянут палкой, и он лает-надрывается. Его сдерживает благоразумие, которое до смешного не сочетается с охотничьим азартом, и порой, расхрабрясь, он делает вид, будто нападает. Вобрав когти, протягивается поднятая лапа, едва касается колючего шара — и отдергивается, словно прошитая электрическим током. И снова взрыв неистового лая, яростная брань, исступленный вызов. А меж тем еж замкнулся наглухо — колючий неприступный клубок, — и лишь в краткие мгновения, когда крикун переводит дух, слышит он стук собственного сердца. Кажется, невозможно свернуться туже, и, однако, едва приметными судорожными толчками его мышцы сокращаются еще сильней. Ни один скряга не сумел бы надежней затянуть завязки своего кошелька. И в конце концов победа останется за ним. Разочарованный, жалкий, поджав хвост, пес уберется восвояси. Итак, господа, да здравствует еж!
Я говорю так, потому что, наперекор общепринятым взглядам, убедился: он не только полезен — заботливый хранитель садов и огородов, ревностный сторож с зорким глазом и превосходным аппетитом, — к тому же он еще и славный малый, учтив, обходителен и привязчив. Я-то знаю, ведь я водил компанию и дружбу с ежом, вернее, с целым семейством: папашей, мамашей и их потомством — тремя веселыми ежатами.
Они появились из рощицы со стороны кухни — сами понимаете: мусорный ящик. Не раз вечерами, возвращаясь с прогулки, я слышал в той стороне предательский шорох. Сперва я думал, что туда наведывается какая-нибудь кошка из ближней деревеньки. Но кошка была бы и не так пуглива и не так неуклюжа. А главное, тут явно действовал не один посетитель.
На другой вечер я стал караулить в доме. С этой стороны кухня выходит на маленький, покрытый цементом дворик, по вечерам его можно осветить лампой изнутри. Едва заслышав возню, я зажег свет — и увидал всех пятерых: застигнутые врасплох посреди своих хлопот, они подняли рыльца и удалились. Но в тот короткий миг, пока я их видел, было чему подивиться. Ящик был слишком высок даже для папы-ежа. И тогда папаша и мамаша попросту составили лесенку. Я пожалел, что провозгласил fiat lux[2] и этим вызвал панику. Но в темноте я видеть не умею, что, конечно, только на пользу моим глазам, раз уж я животное дневное. Итак, я быстро примирился с обстоятельствами и поискал нового пути.
Учебники относят ежа к насекомоядным. Но он животное всеядное, в чем я не замедлил убедиться. За неимением комаров, комариных личинок и дождевых червей я цепочкой насыпал на цементе во дворике мелкие остатки мяса, жира и хрящей от жаркого. Словно камешки мальчика с пальчик, они вели прямиком к порогу кухни. И тут на ступеньке я поместил самое лакомое блюдо — кусочки мягкого, нежного мяса вперемешку со всякой требухой. Но предусмотрительно завернул их не слишком плотно в грубую оберточную бумагу, какою пользуются мясники.
Я спрятался за дверью и из своей засады явственно услышал то, чего и ожидал: под ловкими лапками шуршала бумага, но я не стал мешать пиршеству. На следующий вечер я оставил дверь приотворенной, а большую часть еды положил в кухне, на кафельном полу. И уже на третью ночь они все гуськом — папаша, мамаша и три отпрыска — вошли туда, словно к себе домой.
Я не мог опомниться от изумления — до чего же легко они освоились! Они уже не пугались или, по крайней мере, очень быстро успокаивались каждый раз, как по моему почину мы поднимались на новую ступеньку дружбы: я затворял за ними дверь, зажигал свет, заманивал их в прихожую, где им было удобней и уютней резвиться. Они уже ничему не удивлялись, да и я тоже. Я восседал на дубовой скамье, и все они бегали и прыгали у самых моих ног. Я уже не путал их, знал каждого в отдельности — и мордочку, и нрав, и повадку. Все они темно-серые и словно солью присыпаны, у всех то же надежное орудие — крепкое рыльце, которым удобно докапываться до личинок и земляных червей, у всех под навесом жестких бровей блестят быстрые глаза; но у отца покруглей голова, мать проворней и настойчивей в поисках добычи, и дети тоже все разные: один — забияка, чуть что задирается, разевает розовую зубастую маленькую пасть; другой — ловкач, мигом без промаха нацелится на самый лакомый кусочек; а третий — хилый и нелепый, суетится без толку, вечно опаздывает, и всегда ему приходится подбирать одни лишь жалкие остатки.
Я вмешивался и старательно восстанавливал справедливость. Я разнимал их, осторожно отодвигал друг от дружки. Они больше не свертывались в клубок. Вскоре я уже мог брать их в руки. Сейчас же срабатывал рефлекс, брюшко сжималось, слегка взъерошивались иглы, но тем дело и кончалось. Очень быстро я чувствовал — пружинка ослабла, они добровольно отказывались от своей ежиной самозащиты. И даже самые колючки делались безобидно мягкими, как будто внезапно все упитанное тельце стало легче и невесомей. Я предоставлял им пировать. Ну и челюсти! Никаким сухожилиям перед ними не устоять. Великолепная дробилка для всяческих отходов.
Дождавшись, когда они наведут в кухне чистоту и порядок, я отворял дверь и выпускал их в ночь. Дверь выходила на юг, в сторону, противоположную той, откуда они явились. И, однако, они не колебались. Один за другим они скатывались с высокой каменной приступки и гуськом уходили в темноту.