Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В очерковой книге «Латинский квартал» (1973) писатель задумывается над проблемами французского студенчества, о пагубном влиянии на молодежь идеологии гошизма.

Гаскар знает и любит русскую классику. В Льве Толстом его изумляет «искусство романиста, лишенное какого бы то ни было формализма… В «Войне и мире»… Толстой обнаруживает еще и мастерство историка. Вернее, он оживляет, обогащает искусство историка, и хотя описывает события 1812 года, создает самый яркий и самый близкий для французов образ русского народа».

Pierre Gascar: «Les Betes» («Звери»), 1953; «Les Femmes» («Женщины»), 1954; «Soleils» («Солнечные страны»), 1960.

Рассказ «Водоем» («La Citerne») входит в книгу «Солнечные страны».

В. Балашов

Водоем

Перевод Н. Галь

Кажется, никогда еще лето не было таким долгим, таким палящим. На самом деле так бывало каждый год. Но и слепящий свет, в котором земля выцветала добела, и жгучий зной забывались. Конечно же, память отказывалась их удержать: забвение вносило в жизнь малую толику тени.

Тень — вот чего, как нигде, не хватало в этом селении. Деревья тут были наперечет. И еще церковь, водоем да поодаль друг от друга три дома. Почти всем здешним жителям дом заменяли cuevas — пещеры, вырытые в буграх, покрывающих склон Сьерра-Невады.

Ничто не возвышалось над землей, ничто не давало тени — и селением весь день владело солнце. В самые знойные часы все здесь словно вымирало, и лето становилось еще тягостней от странной пустоты. То была двусмысленная пустота, пора безвременья, она не принадлежала всецело ни слепящему свету, ни человеку: детей кормили в недрах земли, разговаривали и любили под кровом пустыни, и к полудню, возвращаясь с поля, люди на время смиренно зарывались в могилу.

Там и сям в боку глинистого бугра врезана была дверь, выкрашенная голубоватой известкой; там и сям на макушке холма, меж блеклых трав, торчала короткая труба, тоже выкрашенная в голубой цвет, — это придавало местности обжитой вид, словно ее преобразил замысел зодчего. Но едва переступив такой порог, красками напоминающий о мечети, человек пропадал из виду, погружался в подземные коридоры, что тянулись бог весть куда, переходил в иное царство; засыпая, он касался стены, где уже поблескивали зерна кварца, где бодрствовали слепые твари и сходили на нет корни растений. Он спал в мире, где все наоборот, и ощущал, как, подобно исполинским крыльям, простираются вправо и влево непроглядные пласты, отложения давних геологических эпох, и все это под сводом склепа, где только и живут редкие зерна кварца.

А снаружи — пекло. Изредка ветер, короткий порыв ветра: налетит издалека, всколыхнет повсюду, сколько хватает глаз, траву на холмах, коснется рыжих башен, которые вытачивает эрозия, обнажающая вершины на подступах к Эльве, и, перемахнув через Сьерру, умирает над морем, катящим волны ему навстречу.

Селение без домов, люди без зоркости, лето без конца, — все это соединилось в каком-то подобии вечности. Но сколько у этой вечности красок! Вечерами — цвет истертого или плохо обожженного кирпича; в полдень под тончайшей пылью пересохшей глины, которую порой вздымает ветер, — ровная белизна; а по утрам все ненадолго становится лиловым от теней — издали темные пятна эти напоминают карликовые заросли.

Смена красок, — а тут час от часу меняется еще немало тонов и оттенков, — придает безжизненному иссохшему краю видимость плодородия. Вечер цветом напоминает спелые хлеба, и, если забыть о полуденной слепящей белизне, минутами можно поверить, будто всю землю вокруг Эльвы напоили дожди. Едва выходишь из темной пещеры, нагота земли в ярких летних лучах обманывает глаз и перед тобой распахивается многоцветный мир: днем холмы золотятся то пшеницей, то альфой, а утром словно застланы розовато-лиловой душицей или васильками. Под ногами щедро рассыпаны всевозможные камни и камешки — оникс, испещренный белыми лунками кремний, — и все расчерчено прожилками глины, мела, песка, иссохшего в пыль перегноя, и щетинится низкорослая жесткая трава, звездами раскрываются какие-то колючие растения, чернеют букашки.

Одна лишь вода всегда остается сама собой. Теперь, когда все дробится и мельчает, раздавленное зноем, или меняет облик в обманчивом свете, надо бы вновь обрести эту надежную меру. Надо бы вновь обрести дар слова теперь, когда лето поражено немотой, когда немеет полдень на дне рвов и канав, немеет полдень на дне водоемов, где намело ветром пыль и отпечатались следы шагов.

Жители Эльвы добывают мутную воду из скважины в нескольких километрах от пещер. Глиняными кувшинами нагружают ослов и по скалистым тропам возвращаются в свое погребенное под землей селение. За ними тянутся цепочки следов. Следы остаются на скалистых выступах, останутся потом и в трех домах Эльвы, и на выложенном камнями полу cuevas, словно в жилище, откуда ушли строители. Бледные отпечатки эти, следы уходов и возвращений, кажутся безмолвными свидетелями, и малейшая перемена места исполняется значения. Поневоле думаешь, как скаредна стала вдруг судьба: отныне все на счету — каждый шаг, каждое движение, потому что в засуху чудо жизни иссякает и так важно сохранить его скудные остатки.

Настало время оглянуться и еще раз посмотреть на себя, напоследок мысленно заглянуть себе в лицо, меж тем как испепеляющий зной уже завладел всем вокруг, — настало время измерить этот неотвратимый ход, который только и уводит еще глубже в лето, в сушь и жажду. А все могло быть так просто! Пошел бы дождь — из тех неспешных дождей, что затягиваются на долгий пасмурный день и шумят ночь напролет, и тогда двери cuevas распахиваются, впуская прохладу, и видно, как раскачиваются на сквозняке и лучатся, точно лампы, развешанные внутри початки маиса.

С месяц назад двое жителей Эльвы повздорили (из-за чего — осталось неясным), и один ударил другого ножом. Дожидаясь, покуда явятся жандармы, его спустили на веревках в пересохший водоем. Ночью он вопил и причитал, крики гулко отдавались в огромном цементном чане. Ничто не связывало безысходность лета с горем этого человека и терзавшими его муками совести, ничто не связывало засуху с нечленораздельными воплями, что слышались до рассвета, перемежаясь изредка лаем собак, но в ту ночь следы его шагов отпечатались на дне водоема. Только дождь их смоет, только возвращение воды. До тех пор его преступление останется как бы вехой: тогда уже не было дождя.

Засуха началась пролитой кровью, ударом ножа, и потом тянулась, точно лихорадка. Впрочем, для кого-то она началась встречей со скорпионом на тропе, ведущей к каменному изваянию пресвятой девы; для других — стаями перелетных птиц, проносящимися в вышине; а для иных — в апреле или, может быть, немного раньше, когда в словах и лицах проступила жесткость, хотя земля отяжелела от влаги недавних дождей и всякая ненависть могла еще казаться преступлением.

Теперь я и сам очутился на дне водоема. Отпечатки моих шагов перекрыли и стерли следы того, другого. Я мало знал его. Мало знал о той ссоре. В селении я всегда оставался чужаком. Сарай, где я устроил мастерскую, стоит на обочине шоссе, в трех километрах от Эльвы. Каждое утро я спозаранку выхожу из своей пещеры и возвращаюсь только вечером. Со здешними жителями почти не общаюсь, разве что, случайно встретясь на дороге, обменяемся какими-то пустыми словами. На меня поглядывают недоверчиво. В нынешней Испании только механик еще решается думать.

И, пожалуй, только механику хватает ума прислушаться к жалобам, что разнеслись однажды вечером над селением. То голос человека в водоеме, пленного муэдзина. Наверно, он был пьян — и один, замкнутый в кольце этой ограды, все еще одержим опьянением, которое заставило его выхватить нож и ударить противника. Я не разбирал, что он там кричит, и меня это не очень занимало. А вот его буйство меня радовало. По ночам в Испании слишком мало собачьего лая, слишком мало проклятий.

89
{"b":"595548","o":1}