— Но как же их переправить без предъявления на таможне?
— Эжен считает, что сначала надо принять гражданство той страны, куда мы решим переселиться. Если мы станем, например, уругвайцами, то по закону сможем перевезти деньги.
Идея эта так меня восхитила, что на другой день я пришел в ресторан к завтраку. Борак всегда радовался моему приходу.
— Милости прошу, — приветствовал он меня. — Вы пришли как нельзя более кстати: мне нужно навести у вас кое-какие справки. Не знаете ли вы, какие формальности необходимы, чтобы стать гражданином Венесуэлы?
— Ей-богу, не знаю, — сказал я.
— А Колумбии?
— Понятия не имею. Лучше всего обратитесь в консульства этих государств.
— В консульства! Да вы с ума сошли!.. Чтобы привлечь внимание?
Он с отвращением отодвинул тарелку с жареным цыпленком и вздохнул:
— Что за времена! Подумать только, что, родись мы в тысяча восемьсот тридцатом году, мы прожили бы свою жизнь спокойно, не зная налоговой инквизиции и не боясь, что нас ограбят! А нынче что ни страна — то разбойник с большой дороги… Даже Англия… Я там припрятал несколько картин и гобеленов и теперь хотел их перевезти сюда. Знаете, что они от меня потребовали? Платы за право вывоза в размере ста процентов стоимости, а ведь это равносильно конфискации. Ну прямо грабеж среди бела дня, настоящий грабеж…
Вскоре после этого мне пришлось уехать по делам в Калифорнию, так и не узнав, кем в конце концов стали Бораки, — уругвайцами, венесуэльцами или колумбийцами. Вернувшись через год в Нью-Йорк, я спросил о них хозяина «Золотой змеи» господина Робера.
— Как поживают Бораки? По-прежнему ходят к вам?
— Что вы, — ответил он. — Разве вы не знаете? Она в прошлом месяце умерла, кажется, от разрыва сердца, и с того дня я не видел мужа. Должно быть, захворал с горя.
Но я подумал, что причина исчезновения Борака совсем в другом. Я написал старику несколько слов, выразив ему соболезнование, и попросил разрешения его навестить. На другой день он позвонил мне по телефону и пригласил зайти. Он осунулся, побледнел, губы стали совсем бескровные, голос еле слышен.
— Я только вчера узнал о постигшем вас несчастье, — сказал я. — Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен, ведь я догадываюсь, что ваша горестная утрата, помимо всего прочего, донельзя усложнила вашу жизнь.
— Нет, нет, нисколько… — ответил он, — Я просто решил больше не отлучаться из дому… Другого выхода у меня нет. Оставить чемодан я боюсь, а доверить мне его некому… Поэтому я распорядился, чтобы еду мне приносили сюда, прямо в комнату.
— Но ведь вам, наверное, в тягость такое полное затворничество?
— Нет, нет, ничуть… Ко всему привыкаешь… Я гляжу из окна на прохожих, на машины… И потом, знаете, при этом образе жизни я наконец изведал чувство полной безопасности… Прежде я, бывало, выходил завтракать и целый час не знал покоя: все думал, не случилось ли чего в мое отсутствие… Конечно, дома оставалась моя бедная жена, но я представить себе не мог, как она справится с револьвером, особенно при ее больном сердце… А теперь я держу дверь приоткрытой, и чемодан всегда у меня на глазах… Стало быть, все, чем я дорожу, всегда со мною… А это вознаграждает меня за многие лишения… Вот только Фердинанда жалко.
Пудель, услышав свое имя, подошел и, усевшись у ног хозяина, бросил на него вопросительный взгляд.
— Вот видите, сам я теперь не могу его выводить, но зато я нанял рассыльного — bell-boy, как их здесь называют… Не пойму, почему они не могут называть их «рассыльными», как все люди? Ей-богу, они меня с ума сведут своим английским! Так вот, я нанял мальчишку, и тот за небольшую плату выводит Фердинанда на прогулку… Стало быть, и эта проблема решена… Я очень вам признателен, мой друг, за вашу готовность помочь мне, но мне ничего не надо, спасибо.
— А в Южную Америку вы раздумали ехать?
— Конечно, друг мой, конечно… Что мне там теперь делать? Вашингтон больше не говорит об обмене денег, а в мои годы…
Он и в самом деле сильно постарел, а образ жизни, который он вел, вряд ли шел ему на пользу. Румянец исчез с его щек, и говорил он с трудом. «Можно ли вообще причислить его к живым?» — подумал я.
Убедившись, что ничем не могу ему помочь, я откланялся. Я решил изредка навещать его, но через несколько дней, раскрыв «Нью-Йорк таймс», сразу обратил внимание на заголовок: «Смерть французского эмигранта. Чемодан, набитый долларами!» Я пробежал заметку: в самом деле, речь шла о моем Бораке. Утром его нашли мертвым: он лежал на черном чемодане, накрывшись одеялом. Умер он естественной смертью, и все его сокровища были в целости и сохранности. Я зашел в отель «Дельмонико», чтобы разузнать о дне похорон. У служащего справочного бюро я спросил, что сталось с Фердинандом.
— Кому отдали пуделя господина Борака?
— Никто его не востребовал, — ответил тот. — И мы отправили его на живодерню.
— А деньги?
— Если не объявятся наследники, они перейдут в собственность американского правительства.
— Что ж, прекрасный конец, — сказал я.
При этом я имел в виду судьбу денег.
ЛЕОН МУССИНАК
(1890–1964)
Читатель, не слышавший о Леоне Муссинаке, после знакомства с его книгами «Рождение кинематографа» (1925), «Новые тенденции в театре» (1930), «Трактат о режиссерском искусстве» (1948), «История театра от возникновения до наших дней» (1957), «Кино в переходном возрасте» (1946, 1967), наверняка предположил бы, что автор их был кабинетным ученым, с головой ушедшим в искусствоведение. Документальная основа этих исследований, богатство материала действительно поразительны. Но написаны они человеком, который не мыслил себя вне общественной деятельности, вне антифашистской борьбы. Участник первой мировой войны, член ФКП с 1924 года, один из самых активных организаторов Народного фронта, талантливый журналист и издатель, антифашист-подпольщик и председатель Национального комитета писателей Франции — таковы вехи жизненного пути Леона Муссинака.
Опыт общения с самыми разными людьми его поколения отразился в пьесе «Папаша Июль» (1926), которая написана Муссинаком в соавторстве с Полем Вайяном-Кутюрье, в романах «Запрещенная демонстрация» (1935), где показан рабочий класс Франции, «Очертя голову» (1931) и «Записки Э. Ж. Кудерка» (1947), воссоздавших мучительную эволюцию интеллигента, «Шан-де-Моэ» (1945), обращенном к судьбам французского крестьянства.
Действие последнего романа, так же как и рассказа «Национальная дорога», разворачивается в департаменте Ло, откуда был родом отец писателя.
Трагическое знакомство с тюрьмой (апрель 1940 — осень 1941), куда французское правительство торопливо прятало «неблагонадежных», дало жизнь дневнику под названием «Плот Медузы.» (1945). Петэновцам, утверждавшим, будто они защищают честь Франции, Муссинак во время допроса твердо ответил: «В Коммунистическую партию привел меня патриотизм». В годы второй мировой войны Муссинак обнаружил и незаурядный дар поэта («Нечистые стихотворения», 1945).
С Советским Союзом Леона Муссинака связывала творческая дружба. Он работал как режиссер в московских театрах, участвовал в проведении Международной Олимпиады самодеятельных революционных театров в Москве (1933), вдумчиво изучал русскую и советскую культуру (книги «Советское кино», 1928; «Сергей Эйзенштейн», 1964).
Муссинак всегда смотрел вперед, готовый к новым задачам, выдвигаемым жизнью. «…Теперь, — писал он, — приходится строить новые дороги… Старые были хороши для лошадей, для дилижансов. Пришла пора менять и трассировку, и покрытие дорог, чтобы все быстрей и быстрей мчались по ним машины. Так и поэзия — она неотделима от мира, в котором мы живем и который мы преобразуем по своему усмотрению». Эти слова, как бы освещающие особым светом публикуемый рассказ Муссинака «Национальная дорога», были написаны им в канун смерти, которую он встретил с сознанием честно исполненного долга.