Frangois Nourissier: рассказ «Визит» («Une visite») опубликован в газете «Le Figaro litteraire» в декабре 1970 года, № 1281.
Визит
Что поделаешь, из дома я выезжаю все реже и реже. Началось это как-то незаметно и, наверное, это в порядке вещей. Может быть, я старею? Начинаю жить памятью? Однажды я вдруг обнаружил, что во мне произошла перемена: воспоминания обрели для меня какую-то томительную притягательность, появилась склонность к самоуглублению, словно для того, чтобы согреться. Я превратился в любителя ворошить прошлое. И вот уже путешествую по его следам.
Мы едем по дороге, обсаженной платанами. Говорят, какое-то начальство, не то в префектуре, не то в министерстве, собирается их срубить. Этого, видите ли, требует безопасность движения: молодые люди по субботам возвращаются с танцев и разбиваются. Похоже, что у начальства, когда дела плохи, сразу возникает спасительная идея: срубить десяток деревьев. Такова, должно быть, логика властей. А пока деревья проредили, и повороты дороги открылись настолько, что я вижу, как вон там, вдалеке, подпрыгивает на ухабах желтый грузовичок. Срубленные ветки сохнут в придорожных канавах. При свете зимнего дня они кажутся рыжевато-красными, словно колючий кустарник в ландах.
— Должна тебя предупредить, — говорит Луиза. — Жан не посмел тебе сказать, ты же его знаешь…
— Но ведь он, по-моему, был доволен, что я затеял этот визит?
— Он-то конечно! Он же вообще предпочитает не думать о том, что ему неприятно.
Луиза взволнована. Она всерьез увлеклась ролью примерной супруги. Видно, она стала настоящей «мадам Жан», невесткой, женой старшего сына и считает себя в ответе за фамильную честь. До чего же внушительно звучит: честь! Честь — великая сила; она шлифует слова, полирует лица. А ведь это так много значит в жизни, не правда ли?
— Мамочка просто прелесть. Делает вид, будто верит, что неприятностей на свете не бывает. Но вот отцу Жана твой рассказ пришелся не по вкусу. И не говори мне, пожалуйста, что все это — из области древней истории. Для них вообще не существует древней истории, или уж тогда все, что есть, — сплошная древняя история. Понимаешь, что я имею в виду?..
Мы почти догнали Жана. Он сидит, повернувшись к моей жене, и чувствуется, что у них оживленный разговор. Они даже руками размахивают. Так уж водится между друзьями, когда они едут развлекаться вчетвером: «Забирай мою жену, а я похищаю твою…» И машины несутся по залитой солнцем дороге. Самый подходящий момент для откровенности, для неторопливых, горьких признаний, которые ни за что не вырвутся на людях, скажем, за столом.
— Понимаешь, в твоей книге он все понял буквально, и само собой, что…
А был ли он так уж неправ, господин Д., если «все понял буквально» в моей книге? Я не умею плести небылицы. Когда я пишу, то передаю подлинные слова и воссоздаю обстановку с тем же старанием, с каким другие все приукрашивают. Вот и получается, как говорит Луиза, «само собой…»
— Ясное дело, об этом Жан тебе тоже не говорил: там будет Анна.
— Анна в Лоссане?
— Да, приехала на неделю, с двумя старшими детьми. Право, не знаю, где сейчас ее муж: не то в Ливане, не то в Нью-Йорке. Знаешь, ведь он…
Маленькие девочки, чьи мужья в разъездах, юные матери, зрелые матроны, великосветские мумии в безупречных нарядах, легкая дрожь в голосе, безжалостно-любопытный взгляд — избавлюсь ли я когда-нибудь от всего этого? Я стойко выдерживаю удар: двое старших детей, Ливан, Нью-Йорк… Восемнадцать плюс двадцать — получается тридцать восемь. Волшебная арифметика, чарующие облака на моем небосводе, маленькие девочки…
— Тебе это покажется странным, но они за все время ни о чем не догадались. Уж он-то во всяком случае. Ты же знаешь моего свекра. Он и мысли не допускает… Чего ты молчишь?
Да, молчу. От смущения или от радости? Но я вдруг прибавляю скорость. Авторские права на разглашенный секрет позволяют ездить быстро. И потому я обгоняю Жана, который поглощен разговором и не торопится. Наши жены обмениваются вежливыми гримасками, словно две девчонки. Ну кто скажет, что нам всем вот-вот стукнет сорок!
Луиза умолкла: наверно, обескуражена моей невозмутимостью или же злится на себя, что не сумела придержать язык. В конце концов, какое ей дело до первой любви ее золовки? Абсолютно никакого. А она зачем-то завела этот разговор, выведывает чужие секреты, как старая кумушка. От одного этого, чего доброго, морщины появятся. До Лоссана — двенадцать километров. На такой скорости можно доехать за десять минут. Он что, вздумал поразить меня своим искусством водить машину? Как тоскливо ехать по ровной дороге…
— Луиза, — говорю я. (Она быстро оборачивается, пожалуй, даже слишком быстро.) — Луиза, скажи, а приходило им в голову — там, в Лоссане, — что я мог любить Анну? Понимаешь, любить! Найдется в их словаре такое слово, или они для этого чересчур добропорядочны?
(Бог ты мой, но ведь за двадцать лет я ни разу… Они должны были призадуматься… Какой же я дурак!)
— Видишь ли, двадцать лет назад я был просто мальчишка. Наивный, плохо воспитанный мальчишка. Даже, можно сказать, совсем невоспитанный. Другое дело — Анна. Анну ждало совершенно ослепительное будущее. Сама понимаешь: Ливан, Нью-Йорк… Забавная история, верно?
То была еще эпоха велосипедов, стертых шин, усеянных резиновыми заплатками. В июле я с трудом одолевал подъем к Лоссану. Солнце нещадно жгло окрестные виноградники. И вот та былая усталость вызывает у меня странный рефлекс: я переключаю скорость, и удивленная машина, натужно ревя, взбирается в гору. Приходится даже притормозить, когда впереди вырастает каменная ограда и в ней слева — все те же ворота и четыре тумбы, соединенные попарно цепями. Все те же? Нет, их перекрасили в светло-голубой цвет добротной, первосортной краской. В доме, где царит порядок, только война может облупить краску на воротах.
— Похоже, все это не производит на тебя никакого впечатления, — замечает Луиза. — Сердца у тебя нет, что ли?
Сначала надо проехать через сосновую рощицу. Сосны совсем захирели, но зато вдоль аллеи посадили кипарисы. За поворотом аллеи — маленький виноградник, круто поднимающийся к дому. Под колесами сердито похрустывает гравий дорожек, и звук этот говорит о роскоши и покое. Мои прежние горести вдруг снова оживают. Уместны ли они сейчас? Луиза права, если я верно ее понял: сердце чувствуешь тогда, когда оно сжимается. Значит, не так уж я постарел: чем ближе к дому, — а мы сейчас едем очень медленно, — тем сильнее я ощущаю ком в горле, словно клубок воспоминаний. Дом — такой же ли он, как прежде? Наверное, обрезали деревья: вокруг серо-розового здания стало просторнее. Или это зима все оголила? Я слышу, Луиза говорит мне: «Отен требует, чтобы машины ставили только справа, за тремя каштанами».
Еще минута — и мне придется дать бой.
В моей памяти эти летние сезоны набегают один на другой. Сколько их было? Два-три, не больше. Но таких долгих! А потом жизнь — как бы это сказать? — сделала с нами все, что хотела. Жизнь или ее противоположность. Разве не здесь была наша настоящая жизнь с ее необоримыми страстями и коварными уловками, разве еще когда-нибудь слова имели для нас такую силу — да что я говорю: то были не слова, а клинки, — и разве забудешь раны, нанесенные ими друг другу! Я бы мог дать пощупать шрамы… Ну ладно, ладно, преувеличиваю…
Луиза отряхивает пальто, поправляет прическу. Услышав скрип шагов по гравию, я оборачиваюсь. Вверх по аллее, где мы только что проехали, поднимается господин Д. Кажется, он с неодобрением разглядывает следы колес на гравии. В руке у него перчатка, садовые ножницы и связка бечевок. Что таит в себе его лицо? Шагов за десять от нас он подымает голову, седовласый и суровый. Никогда я не видел его таким красивым. Вдруг он останавливается передо мной как вкопанный. «Эй, приятель! Чего прячешься? Испугался?» Я сразу вспомнил, что на мне темные очки, и понял, что господин Д. этим обижен. Но смотрит он приветливо. Я снимаю очки церемонным жестом, как снял бы шляпу, и говорю: «Добрый день, месье», — а голос у меня — готов поклясться! — тот же, что был в пятнадцать лет. И мы дружно заявляем, что время с тех пор будто и не двинулось с места.