Я сидел тогда у подножья холма, в глубь которого уходит моя cueva. Этой горкой со всем, что скрывалось внутри, я владел безраздельно, будто отшельник, каких я видел когда-то на старых полотнах в музее Прадо.
Иные даже ютились в половине огромного яйца, иззубренным краем скорлупа опиралась на голую землю. Бородатый отшельник погружен в размышления. Его явно не волнуют бедствия, что представляются взору: чуть поодаль колесуют обнаженных мужчин и женщин, тощих, но со странно вздутыми животами; другие заключены в пузыре розового стекла, его сжимает в лапах исполинская лягушка. С чахлых безлистых деревьев свисает белье.
Ничего похожего не видел я при свете луны на пыльных пустырях, тянувшихся между пещерами Эльвы. Лишь голос узника, брошенного в водоем, как брошен сейчас я, напоминал, что мир состоит не только из бледного лунного света и теней. От этого крика собаки сатанели. Он не давал им спать, досаждал сильней, чем луна и жара. Что в нем было — мольба, призыв, брань? И так же неясно, что звучало в ответном собачьем лае, но я думал об одном: пусть длится эта нелепая перекличка, она разжигает Испанию.
Сколько ни разжигай, все мало. Куда ни посмотрю (а закрыв глаза, я окидываю взглядом всю Испанию, от Мотриля до Уэски, от Хаэна до мыса Гата), всюду вижу только пепел. Голые горы, земля, выбеленная слишком долгим летом, молчание людей, — все затаило в себе ожог. Так надо же когда-нибудь об этом закричать.
А пока я, как все, только немного на отшибе, отбывал эту засуху. Как-то в субботу я ушел из своей дощатой мастерской в полдень. Жара невыносимая, работы никакой. На шоссе машин было еще меньше, чем всегда.
Я взбирался по занесенной песком дороге, с откосов свисали сухие тощие корни, и к ним кое-где присохли крошки спекшейся, точно гончаром прокаленной глины; можно бы подумать, что это не дорога, а просто широкая трещина в почве, расколотой полуденным солнцем, если бы задолго до меня не проходили по этой самой дороге дочерна загорелые крестьяне с мотыгами времен нашествия вестготов и мавры не прокладывали себе путь к какому-то замку, — красно-рыжие стены его давно слились с башнями, что обнажил и воздвиг ветер по глинистым и кремнистым холмам на подступах к Эльве.
Мертвый ручей, иссякший поток. Для людей и животных в этом краю старые русла — лишь источник жажды и валящей с ног слабости. Под конец ни люди, ни животные к ним уже не приходят. Только я, вот как сегодня, утром и вечером шагаю в одиночестве, подобно тем арабам с опахалами из конского волоса и давно умершим крестьянам с мотыгами на плече, моим собратьям, — только я один, затерянный в сердце Испании, механик в перепачканном смазкой комбинезоне, который ржаво отсвечивает на солнце, да еще моя спутница, черная муха, перелетает впереди меня по камням, запятнанным отпечатками прежних шагов.
В тот день я увидал на земле тесемку от холщовой туфли, нагнулся и поднял ее. Безотчетное движение одиночества. Я хотел уже отбросить истрепанную тесемку, и тут меня нагнал один человек, — я и не заметил, что он шел сзади. Он был здешний, эльвинский, но я его почти не знал. Он взглянул на тесемку, которую я собирался отшвырнуть, и протянул руку:
— Если тебе это ни к чему…
Я отдал тесемку. Он свернул ее, спрятал в карман, недружелюбно покосился на меня. Я чуть побогаче других. У них уж вовсе ничего нет. Мы молча шагали дальше. Никогда еще солнце так не палило. Под его отвесными лучами истаяли даже тени, что собираются утром у одного, вечером у другого осыпающегося склона вдоль дороги. Обычно, когда я иду к своему сараю и когда возвращаюсь, тени на месте, издали они не так уж прозрачны. И я в них вижу стрелков, что прижались к стенке траншеи, в худшем случае — мертвых стрелков. Не жалею ни об одной битве, ни о тех, что отгремели в разных концах страны много веков назад, ни о тех, что грезились мне на этой пустынной дороге, когда издали надвигались враги, — их приводил то рассвет, то закат, за ними пылало солнце, это были повседневные мои враги, и я знал им счет, хоть не видел лиц.
Мой попутчик стал рассуждать о засухе. Дождя нет и никогда уже не будет. Вечер настает, а в небесах ни облачка. И по утрам тоже небо как стеклышко, и, похоже, но всем этом есть покой и мудрость. Небо снова стало таким, каким оно и должно быть. До сих пор мы жили среди несчастных случайностей, среди последних отзвуков всемирного потопа. Теперь же детство нашего мира остается позади, точно лес, полный ропота и теней. И выжженные поля кругом, сколько хватает глаз, обрели цвет вечности.
Он говорил не так, это я истолковал его слова и разделяющее слова молчание. Я не отвечал. Он удивился моей немоте. Опять посмотрел недружелюбно:
— О чем думаешь?
Я сказал первое, что пришло в голову, слово это приятно произнести, такое оно холодное, кратное, и еще есть в нем что-то прозрачное и вместе смутное:
— О шлюзе.
Слово оказалось ему незнакомо — и худое лицо его стало гневным.
— О шлюзе?
Наконец он решился пожать плечами, словно и прежде слыхал, что я не в своем уме. Он умолк, и, едва впереди завиднелись cuevas, мы простились неопределенным кивком и разошлись в разные стороны.
Позже это слово «шлюз» обернулось оружием в руках моих обвинителей. Сегодня вечером я опять мысленно твержу это холодное, краткое, режущее слово. Я метнул его в жителей Эльвы, точно нож.
Почему оно пришло мне в голову? Наверно, потому, что жара заставляла мечтать о передышке, о спасительном выходе. Но мог же я попросту заговорить о дожде, как мой спутник и все здешние жители. А шлюзов здесь нет. Вот на севере это обычно: меж ними глубокий ров с темной водой, берега затянуты липким бархатом — гиблое место, оступись — утонешь. В здешнем краю такое невозможно, а если бы и сбылось, испугало бы нас своей чрезмерностью, как мы ни изнываем от жажды, — и когда я заговорил об этом, я поддался жестокости, а может, безумию. По крайней мере, так могут подумать: разве слово это, пришедшее на ум так внезапно, не оказалось вещим?
В тот день от безделья и скуки я надумал расширить свое жилище. Кто поселился в cuevas, не знает тесноты: немного поработай заступом, и вот тебе еще комната. Никто себя не урезает. Под покровом выжженной земли становится все просторней. Каждая пещера, куда входишь, если тебя пригласят, это дом с секретами. Размеры его неизвестны. А если их случайно и откроешь, уже назавтра после твоего посещения вновь сгустится тайна: с того часа могли выкопать еще комнату или хотя бы прибавить чулан, коридор, нишу.
Как разгадать помыслы хозяина? Для чего в глубине беспросветного жилища понадобилась комната еще беспросветней, еще безмолвней, еще больше похожая на склеп? Для каких преступлений? Быть может, для самых тайных, что совершаются в тиши, вдали от людских взоров: для богохульства, для кровосмешения. Тягу к такому пробуждают тьма, земля, ее запах. Но есть же из ада исход. С каждым шагом, ведущим в преисподнюю, ощущаешь, как растут в тебе силы и желание доказать это делом.
Впрочем, я замечтался. Мы зарываемся в землю, и это — бегство. Мы бежим от этого лета, слишком долгого, слишком жестокого, от мира, обреченного на гибель уже тем, что он таков, как есть. Я бежал от виденного за день — от тесемки, которую так бережно спрятал мой спутник, от гнева, на миг исказившего лицо, на котором давно уже не проступало ни капли пота. Я чувствую: надо этому человеку и всем таким, как он, помучиться еще немного. И мне тоже. Надо Испании пробудиться.
Я дал бы им все, всю воду небес. Своими руками выложил бы под бьющим из земли ключом каменный бассейн, потом желоб, — заструится бурливая прозрачная пода по камням, испещренным белыми лунками, кольцами, полосами, побежит среди межевых столбов, среди поникших трав, по рыжей рассохшейся земле, изгибаясь и петляя; порой пойдет кружить, отбросит в сторону рукав, заведет медлительную круговерть и вновь наберет силу, неистощимая, все нарастая и обновляясь, то вздуется перед порогом из рябой гальки в белых и желтых крапинах, то прорвется сквозь ветви, и на каждой флажками повиснут капли, и, наконец, вот они, арройо — сеть оросительных каналов, расчертивших квадратами сыпучую землю, и здесь вода разом успокоится, помутнеет, задремлет под пленкой из веточек, травинок, мертвых мошек, тысячами незримых путей просочится в почву и одарит ее неслыханным плодородием… Я дал бы им все это, но сперва надо было…