Дубровинский сидел, ссутулясь, тихонечко ладонью растирая узкую, впалую грудь. Взгляд его был устремлен неподвижно куда-то на угол стола, где клеенка пробилась насквозь и осыпалась. Обращение Ленина вывело его из задумчивости. Он тронул усы, заговорил глуховато:
— Да я все о том же. Не по мне, Владимир Ильич, эта жизнь эмигрантская. Душно! Особенно между открытыми схватками. Дни текут томительно, медленно.
— Согласен. И все же очень небесполезно, — строго сказал Ленин. — Происходит важная внутренняя работа. В патрон, уже содержащий порох, мы здесь заколачиваем пыж и насыпаем картечь.
— И тем не менее не могу! Хочу к живому делу, хочу насыпать в патроны порох, наконец, делать этот порох! Хочу в Россию!
— А мне, — закрыв глаза и голосом, полным дружеского сочувствия, проговорил Ленин, — а мне разве не хочется в Россию?
— Вам нельзя, Владимир Ильич. Это пока совершенно исключено.
— И вам нельзя, — тихо сказал Ленин, — и вы хорошо знаете почему. Если вас поймают…
— Не поймают!
— …если вас поймают, по нынешним драконовским законам, независимо ни от чего вас могут закатать уже не в Сольвычегодск, а куда Макар телят не гонял.
В разговор вмешался Житомирский. Он все время с удовольствием грыз подсоленный миндаль.
— Вам бы в Швейцарию лучше, Иосиф Федорович, снова в Давос. Повторить курс лечения и не убегать раньше срока. Не забывайте, что туберкулез — болезнь коварная. Вы держитесь на нервах. Извините, Владимир Ильич, что я опять о болезнях. Но как врач я обязан…
— В данном случае, Яков Абрамович, вы обязаны не только сказать это, но и решительно повлиять на Иосифа Федоровича. Вы совершенно правы: ему надо поехать в Давос. Сейчас, как никогда, партии нужны сильные, здоровые люди, — проговорил Ленин. — Послушайтесь совета, Иосиф Федорович!
Дубровинский отрицательно покрутил головой.
— Я здоров.
— Вы больны, — настойчиво сказал Житомирский. — Поверьте мне, вы серьезно больны. Вам надо лечиться.
— Здоров в достаточной степени, чтобы поехать в Россию и заниматься там делом, к которому я привык и люблю, которое, мне кажется, я умею делать несколько лучше, чем барахтаться в здешнем болоте. — Вялость окончательно слетела с Дубровинского, он говорил решительно, страстно: — Я все обдумал и взвесил. Гольденберг арестован. Как член Центрального Комитета, я имею право настаивать, чтобы в Русской коллегии теперь мною заменили его. Одному Ногину там сейчас очень трудно, тем более что меньшевики и все прочие по-прежнему не шьют и не порют.
— Пороть они всегда готовы то, что сошьют большевики, — сердито сказал Ленин и повторил слова Дубровинского: — Одному Ногину там сейчас очень трудно, — он, слегка пожимая, взял худую, с крупными синими жилами руку Дубровинского в свою руку, — тем более, что Ногин тоже ведь крутил примиренческую веревочку, и не ясно, сумел ли уже выбросить ее, как вы. Ему одному очень трудно. Но, Иосиф Федорович, без вас мне будет здесь очень трудно. Мы так отлично с вами сработались, едва не с полуслова понимаем друг друга.
— А разве, работая в России, тем самым, Владимир Ильич, я не буду вам помогать? — возразил Дубровинский. — Ведь все, что сейчас мы делаем здесь, мы делаем для России.
— Гм, гм… Да…
Ленин по-прежнему держал руку Дубровинского в своей руке. Горячая. Опять, наверно, очередная вспышка температуры. Врач Житомирский прав. Иннокентию — даже мысленно Владимир Ильич привык называть его так — надо лечиться, и основательно. Однако прав и сам Иннокентий: в России он будет чувствовать себя здоровее, потому что Давос — это только месяц или два, а остальное время — Богданов, Алексинский, Мартов и иже с ними. Политическая грызня и просто безобразные выходки. В России у Иннокентия семья, возможность хоть изредка видеться с нею.
Где настоящее дело: здесь или там? И здесь и в России. И снова прав Иннокентий: все, что делается здесь, делается только для России.
Ему представились разоренные нищетой и голодом деревни. Беднота, тянущая беспросветную лямку страдальческой жизни на лоскутках земли, где, по Толстому, «и куренка выпустить некуда». Дымящие трубы заводов и фабрик, приносящих баснословные прибыли их владельцам, а в стенах этих заводов и фабрик выматывающий жилы ручной труд с нищенской оплатой, и если даже машина — она не помощник, а погонщик рабочего. Убивающее душу бесправие. Призрачные тени объявленных когда-то «свобод». И тягчайшее, опаснейшее подполье для тех, кто сражается за действительную свободу, кто хочет вырвать Россию из мрака. Провал за провалом. Аресты, военно-полевые суды, жесточайшие кары. Но ведь нельзя же сдаваться! Нельзя ослаблять борьбу!
Да, да, Иннокентий прав, стремясь поехать в Россию. С нею есть постоянные связи. Из партийных организаций, порой из самых далеких краев, приходят письма, приезжают за советом посланцы рабочих. Убито или обречено на тяжкие страдания много товарищей, но партия не убита, она живет. Потому что партия — это и отдельные люди, ее составляющие, и это сила их коллективной сплоченности. Именно сплоченности. Вот это надо в России сейчас сберечь, сохранить, приумножить для продолжения и усиления борьбы, когда наступит момент открытой схватки. Инок — великолепный организатор, пропагандист. Он сумеет поднять, всколыхнуть тех, кто устал. Он отлично знает людей, на которых можно всегда опереться. Он введет в работу новые силы. И остатки примиренческих настроений с него слетят начисто, когда он вступит в живое дело и кожей своей ощутит, что судьба единства и боеспособности партии решается там. Да! Хоть и жаль, очень жаль, что его не будет тогда здесь, рядом, столь хорошего друга, товарища…
— Иосиф Федорович, но попамятуйте, и в Питере и в Москве вы настолько известны охранке, что показываться там для вас сейчас небезопасно. В высшей степени небезопасно!
Ленин снял свою руку с руки Дубровинского, как бы подчеркивая этим, что предоставляет ему полнейшую свободу для размышлений. А сам только советует, кое на что обращает его внимание.
— Ни в Петербурге, ни в Москве я долго задерживаться не собираюсь, — сказал Дубровинский и усмехнулся, — но хотя издали, где-нибудь на бульваре, на дочурок своих я должен посмотреть и хоть немного поговорить с Анной. А цель моя в России видится так: объехать в первую очередь города, где еще сохранились наши большевистские организации, способные к энергичному действию, объяснить им современное положение в партии. Трезво, правдиво. Там, где разрушены, восстановить связи. А когда сформируем там, на месте, Русскую коллегию в полном составе, обдумаем, как целесообразнее повести нам и сообща всю практическую работу. — И опять усмехнулся: — Я ведь главным образом практик, это мне более свойственно.
— Пересечь границу будет не просто, — заметил Житомирский. — Гольденберга как раз на границе охранка уже взяла под наблюдение. А остальное…
— Хороший паспорт, немного грима, немного актерского мастерства, побольше решительности. У меня это иногда получается, — сказал Дубровинский. — А если попробовать через австрийскую границу, на Краков, так можно, пожалуй, пусть «без комфорта», и по «полупаску» пройти. Контрабандисты устроят. Даже фотографической карточки для этой штуки не потребуется. И стоит совсем недорого.
— Не только «полупаски», но и людей продать там могут недорого, — с сомнением проговорил Житомирский. — Ох, уж связываться с этими контрабандистами! И все же вы правы, Иосиф Федорович, через Краков — наиболее верный путь.
— Вы рассуждаете как о совершенно решенном деле, — сказал Ленин.
— Оно должно быть решено только так, — сказал Дубровинский. — Нет ведь спора: послать отсюда кого-то в Россию абсолютно необходимо? Этим человеком буду я. Владимир Ильич, поймите меня: я здесь истомился!
— Очень хорошо понимаю, — проговорил Ленин. Лицо у него сделалось торжественно-грустным. Он знал превосходно, на какую опасность идет Иннокентий, добиваясь поездки в Россию. Знал, что никто другой сейчас не окажется там, в России, столь полезным, как Иннокентий. И знал, что, если отъезд состоится, а он теперь состоится, конечно, долго, очень долго и здесь будет не хватать Иннокентия.