— Да, но все-таки…
Он с удовольствием поплескался под умывальником, намыливая руки несколько раз до самого локтя и медленно сгоняя пушистую пену в таз с водой. Плескался и рассказывал попутно, какие мелкие изъяны удалось ему обнаружить при чистке велосипеда и каким образом он их устранил.
— А не прокатиться ли нам сегодня перед обедом, Надюша? В лесу сейчас прелесть как хорошо! Жаль, не сможет поехать с нами Елизавета Васильевна. На свежем воздухе она сразу бы порозовела.
— Мама совсем изнемогла от этой головной боли, — сказала Крупская. — И действительно, хорошо бы поехать ей с нами. Только как?
— Представляю себя на велосипеде! — усмехнулась Елизавета Васильевна, разливая кофе по чашкам. — Нет, мои милые, я уж просто полежу у раскрытого окна. А вы мне привезите из лесу какой-нибудь весенний цветочек.
— Привезем! — пообещала Крупская. И спохватилась: — Да, Володя, но ты сегодня, кажется, опять собирался работать в библиотеке?
— Библиотека подождет! — заявил Владимир Ильич, усаживаясь за стол и принимая от Елизаветы Васильевны приготовленный ею бутерброд с печеночным паштетом. — После хорошей прогулки по лесу я все наверстаю. Единственное, что я абсолютно обязан сделать сегодня, — это написать и отправить домой письмо. Иначе почта не успеет доставить его к маминому торжественному дню.
— Тогда я переоденусь, — обрадованно сказала Крупская. — И выедем сразу же! А пока я буду собираться, тем временем ты, Володя, успеешь написать письмо.
Но уехать им не удалось. Пришел Зиновьев. Хмурый, озабоченный, ероша под бобрик подстриженные волосы, каким-то далеким голосом он поздоровался и попросил чашку кофе. Выпил залпом, стоя. Показал немым жестом на дверь комнаты, в которой обычно Ленин работал и где по недостатку другого места стояли две железные койки — его и Надежды Константиновны.
Обычно все разговоры велись тут же, на кухне, в общем кругу. Жест Зиновьева означал, что сейчас ему хотелось бы перемолвиться наедине.
Ленин помешкал немного, сожалительно посмотрел на готовые к поездке велосипеды и пригласил Зиновьева войти в соседнюю комнату.
Они присели к некрашеному столу, заваленному рукописями, стопами книг. Ленин подвинул в сторону будильник, звонко отщелкивающий свои доли минут. Зиновьев ворошил волосы, нервно покусывал губы.
— У меня, Владимир Ильич, из головы нейдет вчерашняя наша баталия, — признался он, ладонями хлопнув себя по коленям. — А когда несколько отдаляешься от самого события, многое становится виднее.
— Так, — сказал Ленин, слегка наклоняясь вперед и приготовившись слушать Зиновьева. В памяти всплыло вчерашнее заседание Заграничного бюро ЦК, на котором с особой остротой говорилось о новой волне примиренческих настроений по отношению к ликвидаторам, — духота прокуренного помещения, чего он не любил больше всего на свете, визгливые вскрики, перебранки, галдеж несогласия. — Что же именно из «некоторого отдаления» вам стало виднее, Григорий Евсеевич? Вернее, что вам с близкого расстояния не удалось разглядеть?
— То, что мы с вами поставили на одну доску всех, кто в любой, даже весьма определенной форме высказывал свои колебания по отношению к ликвидаторству.
— Гм! Гм!.. «С вами…» Это определение сейчас в вашей интонации звучит, как взятое из словаря заговорщиков. А мы вчера доказывали истину не в заговоре с вами, а как убежденные — каждый, каждый! — в своей правоте большевики. Во всяком случае, так выступал я. И был удовлетворен, что вы наряду со мной отстаиваете нашу, большевистскую точку зрения. Теперь вас по обыкновению начинают томить сомнения. Расскажите, кто, по-вашему, вопреки истине оказался «поставленным на одну доску»? И с кем?
— Ну, хотя бы… Любимов и польские представители. Я встретил сегодня Марка. Он этим угнетен. Единственный наш, от большевиков, представитель в Заграничном бюро, член ЦК…
— Так, — Ленин выпрямился. — Так, разница и в самом деле была: польские представители ломили напрямую, а Марк вертелся. Но судить должно всегда по результатам, а не по поведению в какой-то отдельный момент. Тем более что ломить напрямую — куда благороднее, чем вилять хвостом.
— Марк, безусловно, как вы говорите, «вертелся», я с этим согласен, Владимир Ильич. Но ведь именно это и помешало понять его позицию. А она была не совсем уж плохой. Даже совсем не плохой.
— Отвратительной! — воскликнул Ленин. И вскочил. — Отвратительной! Разве вам не ясно, Григорий Евсеевич, что он, всячески извиваясь и маскируя свою подлинную точку зрения, тем не менее тянул на сторону Горева, «Игоря», — этого меньшевика, разрушителя партии, к несчастью, на пленуме избранного в ЗБЦК, — он защищал его так, как вы сейчас защищаете Марка! Да, да, точно так, как вы сейчас защищаете! Марк — ликвидатор. И это отлично видится с любого расстояния, близкого и далекого. А то, что он наш, и ныне единственный, представитель, — это особенно скверно!
— Владимир Ильич, я повторяю, Марка я встретил сегодня, с ним разговаривал. Он угнетен вашей вчерашней беспощадностью. — Зиновьев прикладывал руки к груди, смотрел на Ленина осуждающе. — Вопросы партийного объединения — вопросы очень тонкого свойства. Тут непременно следует принимать в расчет психологические всплески каждого отдельного человека в каждый отдельный момент.
— Если принимать в расчет «всплески» каждого, в партии окажется столько фракций, сколько в ней числится членов партии, — язвительно проговорил Ленин. — Да, да, ровно столько, потому что личность человеческая сугубо индивидуальна. Каждый человек в мире — неповторимое явление. И я счел бы величайшей бедой для себя состоять членом такой партии, которая отвергала бы это. Но, дорогой Григорий Евсеевич, партии для того и создаются, чтобы совершенно несхожим между собой по характерам людям решать сообща жизненно важные для всех них — для всего трудового народа! — задачи. В каждый отдельный момент независимо от «психологических всплесков» каждого! Марк же вчера, а из ваших слов я понимаю, и сегодня тоже, хочет быть только индивидом, забывая о своих обязанностях члена партии, большевика.
— Об этих своих обязанностях Марк никогда не забывал, — возразил Зиновьев, — но он стремится в настоящий сложный момент их выполнять… ну как вам сказать… с необходимой осторожностью. Разумеется, по отношению к другим.
— С такой осторожностью, при которой невозможно понять, что он защищает — партию или ее ликвидаторов. Впрочем, это вы не смогли понять. Я понял. И от своих обвинений не отказываюсь.
— Почему бы вам тогда не обвинить и Дубровинского? Он ведь тоже сейчас не вполне разделяет ваши позиции!
— Оставьте! — Ленин резко повернулся на каблуках. — Да, не разделяет. От бесконечной веры в честность борьбы, в возможность сблизиться с меньшевиками на принципиальных основах. С ним однажды такое уже бывало — примиренчество! — и вот новый, смягченный рецидив. Но это не ликвидаторство. И не то примиренчество, к которому тянетесь вы. А Иннокентия, кстати, я знаю тоже несколько больше, чем вы.
— Вы обижаете меня, Владимир Ильич, — хмуро сказал Зиновьев, поворачиваясь лицом к окну, за которым в некотором отдалении тихо раскачивались тонкие ветви сирени. — Хорошо, не станем касаться Иннокентия. Но я никак не могу согласиться с тем, что Марк должен остаться при убеждении, будто он в нашем представлении ликвидатор.
— Да, да, он ликвидатор, и никто иной! Он покровитель еще более вредного ликвидатора Игоря! Он — этот шаткий кустик сирени, на который вы, Григорий Евсеевич, с таким удовольствием любуетесь. Красив, изящен! Но опереться на этот кустик невозможно. Повалитесь и расшибетесь. Да, да! А перед вами, если я вас обидел, я готов извиниться.
Он выбрался из тесноты, от стола, в узкое пространство между кроватями и заходил, возбужденный, — устойчивая привычка, приобретенная в тюрьме.
Зиновьев барабанил пальцами по столу.
— Вчера в пылу полемики, Владимир Ильич, вы говорили чрезмерно резкие слова. А резкие слова не всегда бывают самыми точными.