— Все становится на свои места, — сказал Дубровинский. — Из этой «школы» мы будем получать еще и не такие письма.
— Такие такие и такие не такие, — Ленин вновь расхохотался. — Вот и я заговорил на плехановский лад, каламбурами. А действительно, с Капри многие от Богданова, Алексинского и компании собираются удирать. Раскусили. И поэтому нам надо где-нибудь под Парижем, например, у Лонжюмо, создать свою, большевистскую школу. Только так! — Он искоса взглянул на Марию Ильиничну. — Маняша, а ты что вдруг нос повесила?
— Кольнуло в бок, — призналась она. И испугалась: — Да нет, не там, где резали. Просто, бывает, в бок кольнет. Прошло уже!
Наступила короткая пауза. Крупская обняла Марию Ильиничну за плечи, притянула к себе.
— Маняша, Маняша! — проговорила она.
— В Россию, Мария Ильинична, не собираетесь? — спросил Дубровинский, помогая ей преодолеть смущение от неожиданного поворота разговора.
— Ну как же! Собираюсь! Недели через две, через три я непременно уеду. Экзамены сданы. Операция позади, — подчеркнула она. — Полная счастья жизнь впереди…
— И строгий брат Владимир сбоку, — наставительно сказал Ленин. — Неизвестно еще, как посмотрит он на твой отъезд. Очень возможно, что отправит снова в Бомбон. На деревенскую простоквашу.
— Если позволит кататься там на велосипеде — подумаю, — с шутливым притворством сказала Мария Ильинична. — Единственный предмет, по которому я не сдала экзамен.
— В твоем состоянии, Маняша, с велосипеда падать нельзя, что у тебя получается всегда превосходно, — заметила Крупская. — А ты, между прочим, уже в Бомбоне к нему прилаживалась.
— Обыкновенная черная зависть, — сказал Ленин. — Когда двое по целым дням носятся на велосипедах, а третий может в конце дня только пыль с них стирать, вот и зарождается это скверное чувство. Борись с ним, Маняша, борись и катайся пока на трамвае. Экзамен по велосипеду придется сдавать в будущем году.
— А если без шуток, Маняшу вообще-то я понимаю…
И Крупская вдохновенно стала расписывать, какая это прелесть — быстрая езда на велосипедах по узким дорожкам, пролегающим среди созревающих хлебных полей, от запаха которых слегка щекочет в горле. А еще лучше, пожалуй, когда разгоряченной ворвешься в тенистый лес и деревья, словно бы испугавшись, тебе открывают свободный проезд, даже там, где нет никаких тропинок. И с чем сравнить наслаждение, когда по отлогому берегу какой-нибудь маленькой речки подъедешь к самой воде, начнешь купаться! А велосипед послушно лежит на боку, поблескивая на солнце стальными спицами, и ждет тебя, чтобы вместе подняться и умчать еще дальше. Умное и доброе существо. Здесь, во Франции, как-то особенно он полюбился. В Швейцарии на прогулках велосипед только работал, молча, иногда даже сердито, будто требуя с тебя за каждый оборот своего колеса особую плату, а здесь велосипед — распахнутая душа, весельчак.
— Насколько я заметил, швейцарцы по сравнению с французами и сами скуповаты, — проговорил Дубровинский. — Мне в Давосе рассказывали прелестный анекдот. Когда господь бог закончил сотворение мира, у него в запасе осталась еще одна горсть всевозможных благ земных. Он бросил их вниз и угадал в то место, где ныне расположена Швейцария. И вот в наши уже времена он решил посмотреть, как живут на земле люди после изгнания из рая, когда в гневе сказано им было Адаму: «В поте лица своего будешь есть хлеб свой!» Обошел многие страны, убедился — действительно, не легко людям насущный хлеб достается. Добрался до Швейцарии. Присмотрел сельский дом какой побогаче. Вошел, назвался, спрашивает, довольны ли хозяева судьбой своей. «Да, господи, как быть нам недовольными? Леса прекрасные, земля плодоносная, в озерах рыбы полно, пастбища, каких нигде больше не сыщешь, и климат чудесный. Чего еще желать? В молитвах каждый день хвалу тебе воздаем». — «Сильны ли кони, много ли коровы молока дают?» — «И кони сильны, и молока много коровы дают. Вот отведайте», — наливают кружку густого, вкусного молока. «Не болеют ли дети, сами здоровы ли?» — «Все здоровы, воздух наш целебный, со всего света больные лечиться едут к нам». Растрогался бог, видит люди счастливы, словно по-прежнему в раю живут. Может быть, снять с них свое проклятие? Попрощался, благословил хозяев, пошел к двери. А хозяин бежит за ним: «Остановитесь, господи! Вы забыли один франк за молоко уплатить».
— Браво! — расхохотался Ленин. — Теперь я понимаю, почему в Швейцарии банкиров больше, чем булочников или зеленщиков. Не люблю Швейцарию эмигрантскую, Швейцарию банкирскую и ту, в которой даже с создателя мира берут один франк за стакан молока, — люблю Швейцарию обыкновенную, трудовую, что «в поте лица своего ест хлеб свой». И еще: прогулки в летние швейцарские горы мне очень нравятся. Не альпинист, но так и тянет взобраться на Монблан, на Юнгфрау. Где вы еще найдете такие горы!
— Не дразните, Владимир Ильич, — попросил Дубровинский, оглядывая свои сухие, длинные пальцы, — сами знаете, ходок я плохой, но посмотришь, как легко вы всегда шагаете, и самому вприпрыжку побежать хочется.
— И побегаете, дорогой Иосиф Федорович, еще как побегаете! Не любитель пустых добреньких слов, но ведь сила человеческая во многом и от самого человека зависит. Вы как думаете?
— Думаю… Когда бочка рассохнется и вода во все щели хлещет, первое, что надо хозяину сделать, — потуже стянуть обручи. Человек, пожалуй, в этом смысле напоминает бочку, отличаясь разве лишь тем, что обручи он сам на себя наколачивает. Герр Лаушер, например, это же утверждает. Но предвидит и такую картину: обручи наконец не выдерживают, лопаются и бочечные клепки враз разлетаются во все стороны.
В прихожей прозвонил звонок, и Крупская бросилась открывать дверь: «Мама! Она ключ забыла взять с собой». За нею устремилась и Мария Ильинична. Ленин поближе подсел к Дубровинскому, внимательно вгляделся в него.
— Иосиф Федорович, эти ваши слова… Они меня беспокоят. Не столько сами по себе, хотя они и очень спорны, сколько тем, что скрывается за ними. Усталость! Вам совершенно необходимо было как следует отдохнуть, а вы отказались. Почему?
— Помилуйте, Владимир Ильич! — возразил Дубровинский. — Да кто же, как не я, в Давосе больше месяца бездельничал! Пора и честь знать.
— Старого воробья на мякине вы не проведете. — Ленин отрицательно качнул головой, прислушиваясь к голосам в передней. — А, это Елизавета Васильевна. Они все, женщины наши, идут на кухню. Мы остаемся одни. Это не поможет вам, Иосиф Федорович, сказать откровеннее, что вас томит? В Давосе вы не долечились, наша война с Богдановым причинила вам новые раны, надо бы хотя чуточку после этого «на травке», как говорит Надюша, дух перевести. А вы остались в Париже, работали как вол. И дело не только в назначениях Дюбуше, привязавших вас к городу. У вас нет денег. Да?
Дубровинский молча разминал пальцы. Как ответить на этот вопрос? Нет ничего труднее, как произносить слово «деньги». И все тут гораздо сложнее, чем просто «нет денег». Нет — для какой надобности? И сколько их надо иметь, чтобы каждый день о них не думать? Голодная-то смерть не грозит! И с квартиры хозяйка не гонит. Ну, а в России, дома? Анна в письмах своих об этом умалчивает, но он давно научился читать ее письма и между строк. Да и не очень высокого класса нужна математика, чтобы здесь самому сделать необходимые расчеты.
— Вы наше партийное имущество, товарищ Иннокентий, — мягко заговорил Ленин, догадываясь, почему не отвечает Дубровинский, — и мы все должны заботиться о его сохранности. У нас в кассе достаточно денег, чтобы продолжать оказывать вам поддержку в лечении и…
— Владимир Ильич, об этом не может быть и речи, — тихо сказал Дубровинский, — ни одной копейки из партийной кассы больше я не возьму. Не могу. Ну… не могу! Мне это очень трудно объяснить…
— Не объясняйте, — остановил его Ленин, — я вас понимаю. Но как же быть? Ведь вам нужно и домой посылать деньги. Вероятно, немалые. А заработок ваш весьма и весьма скуден и, главное, случаен. И хотя вы «совершенно здоровы», но вы… больны! Давайте, Иосиф Федорович, сообща искать выход.