Узнав об ответе Смирнова, именно таком, какого только и можно было ожидать, Гапон пробормотал: «Ну, ну, давай потягаемся!» И лично сам отправился к градоначальнику Фуллону.
— Угрожаете, отец Георгий, распространением забастовки на все петербургские заводы? — строго спросил Фуллон. — Уважая ваш духовный сан, я не советовал бы вам становиться во главе столь неприглядного и непатриотичного дела.
— Выше правды нет ничего, что принадлежало бы отечеству, а правда бессовестно попрана, — заявил Гапон. — Им бросайте свой упрек в непатриотичности, господин градоначальник, тем, кто попрал эту правду. А у рабочего люда теперь не осталось иного пути, кроме как братски подать один другому руку. Если требования путиловцев не будут удовлетворены, через два дня забастуют все заводы. Сие не от меня. Сие от той неправды, которой и вы, господин градоначальник, напрасно потакаете.
— Ультиматум, отец Георгий? — криво усмехнулся Фуллон. — Война?
— Мое оружие — крест, на котором был распят Христос. И еще слова справедливости, — сдержанно ответил Гапон. — Если это война, так не нами она объявлена. Наоборот, она объявлена нам. Мы свое право отстаиваем не пулями и не штыками, а покорным повиновением государю, в защиту которого верим.
— На покорность все это не очень похоже. — Фуллон встал, давая тем понять, что дальнейший разговор бесцелен. — Не думаю, чтобы подобной покорностью государь остался доволен.
— Тогда пусть услышит он сам наши верноподданнические просьбы, а мы услышим не ваш, господин градоначальник, а его собственный ответ, — сказал Гапон и вышел не прощаясь.
После этого снежный ком покатился под гору с непостижимой быстротой. «Штабные» заседали почти непрерывно. С утра и до позднего вечера проходили собрания рабочих в помещениях всех отделов. В тесноте, в спертом воздухе, обливаясь по́том, люди по многу часов выстаивали на ногах, слушая зажигательные речи ораторов и духоподъемные сообщения о том, как грозно ширится всеобщая стачка.
А на улицах вокруг отделов творилось что-то невообразимое. Тысячные толпы грудились, жадно ловя каждое слово тех, кому удалось побывать внутри помещения, вобрать в себя жар, переполнявший собрания. Зрела единая мысль, настойчиво подхлестываемая самим Гапоном.
Он и начал свое выступление так:
— Товарищи! — только этим проникающим в душу словом обращался он теперь к народу. — Товарищи! Мы ходили к Смирнову, ничего не добились. Ходили к фабричному инспектору, ничего не добились. К градоначальнику — тоже ничего. К министру юстиции — все равно что ударились грудью в скалу. Или нет уже совсем правды на белом свете? Есть она, есть правда святая! Так пойдем же, товарищи, за этой правдой к самому царю?
— Пойдем! — одним дыханием гудела толпа.
— Примет нас, верных сынов своих, не откажет? — спрашивал дальше Гапон.
— Примет! Не откажет!
— Выскажем ему всю боль души нашей?
— Выскажем!
— И если надо будет, головы сложим, но своего добьемся?
— Сложим! Добьемся!
Он складывал пальцы, как для клятвы, и все поднимали руки, повторяли его движения. Гапон вглядывался в разгоряченные лица рабочих. В них не было злобы, отчаяния, решимости броситься в бой. Они пылали экстазом, безграничной верой в чудо, которое свершится, не может не свершиться, если царь примет и выслушает покорный ему народ. И видел еще, что он, приходский священник, отец Георгий, для них сейчас равен едва ли не апостольскому чину и к каждому слову его относятся как к слову евангельскому.
Отступать уже было нельзя. Снежный ком катился, все набирая скорость, набирая тяжелый, мокрый вес. Гапон забыл о сне, о еде, домой забегал лишь на несколько минут взять что-либо очень необходимое. Вместе со «штабными» он писал, отрабатывал текст петиции. Ездил с первоначальным его наброском к Прокоповичу и Кусковой. Те, не прикасаясь пером к бумаге, указывали пальцами, где и что надо бы поправить. Попросил совета у Максима Горького. Писатель раздумчиво покачал головой.
— Силу большую, отче Георгий, вы подняли, очень большую. Но какой совет я могу вам дать? Я ведь не вашего толка, я сочувствую партии социал-демократов. Я за революцию. А в петиции вашей нет революции. Раболепие.
— Последняя грань еще не перейдена! — воскликнул Гапон. — Если можно без крови, зачем кровь проливать? Прежде чем дверь взламывать, следует в нее постучаться. Если не откроют, тогда уж…
— Пока будете стучаться, собак могут спустить, — заметил Горький. — И тогда взломать дверь уже не удастся. А за дверью давно ведь известно, кто сидит. И что в руке своей держит.
— Почитайте все же, Алексей Максимович!
Горький неохотно взял, почитал, поморщился.
— Сердца рабочих это, отче Георгий, растрогает. Но сердца власть имущих каменные. Не молить — требовать надо. И кому на выгоду народное шествие? Петицию и по почте можно послать.
И опять Гапон кроил, перекраивал бумагу, однако твердо решив для себя: народ ко дворцу царскому он непременно выведет. Без этого тот апостольский нимб, который, сияя, ныне появился вокруг его головы, в сознании народном быстро погаснет. Как был простым попом Георгий Гапон, так и останется. Петицию, направленную почтой во дворец, подошьют в канцелярские папки, а забастовщиков полиция и казаки так или иначе принудят вернуться на свои рабочие места.
Люди волновались, люди жаждали действия. Гапон понимал: скоро речи будоражащие, поднимающие дух иссякнут, и тогда наступит усталость, безверие.
А тем временем начали появляться листовки Петербургского комитета социал-демократов. Они прямо призывали к вооруженному восстанию, к решительной борьбе с самодержавием: «Не просить царя и даже не требовать от него, не унижаться перед нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола, — читал Гапон. — Освобождение рабочих может быть делом только самих рабочих, ни от попов, ни от царей вы свободы не дождетесь…»
Он негодовал. Его крупная ставка в рискованной игре могла быть потеряна начисто. Сталкиваясь на собраниях с представителями революционных партий, Гапон умолял:
— Господа, не мешайте!
Один из них — Гапону запомнились опущенные рыжеватые усы и фамилия Варварин — сурово отрезал:
— Это вы, господин Гапон, не мешайте нам! Вы мешаете народу добиваться свободы. Уводите его от борьбы.
— А листовки ваши я приказал сжигать, — побелев от гнева, сказал Гапон. — И если станут бить вас рабочие, удержать их я не смогу. И не буду удерживать.
В крещенский сочельник руководители «Собрания» стали читать петицию во всех отделах. Читали посменно. В зал битком набьется народ, послушают, добавят новые пункты, проголосуют и уступают место другим. Так беспрестанно — днем и ночью — трое суток подряд.
При свете фонаря, взобравшись на опрокинутую бочку у Нарвских ворот, где собралось особенно много людей, Гапон сам читал петицию. В тихом морозном воздухе далеко разносился его голос, крепкий, но уже с хрипотцой от усталости:
— Государь! Мы, рабочие Санкт-Петербурга, наши жены, дети и беспомощные старцы родители, — внятно, выделяя каждое слово, читал Гапон, — пришли к тебе, государь, искать правды и защиты. Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать. Мы и терпели. Но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь! Настал предел терпению. Для нас пришел тот страшный момент, когда лучше смерть, чем продолжение невыносимых мук…
И глухими перекатными стонами отзывалась ночь. Гапону казалось, что в звездном сиянии он поднялся высоко-высоко и плывет над землей, рассказывая, как ангел Судного дня, о злодеяниях хозяев. Он делал короткие паузы, чтобы людям острее вошло в сознание описание всех тех несправедливостей, которым они подвергаются. Закончив этот раздел петиции, он стал читать энергичнее, тверже.
— …Всякого из нас, кто осмелится поднять голос в защиту интересов рабочего класса и народа, бросают в тюрьму, отправляют в ссылку, карают как за преступление — за доброе сердце, за отзывчивую душу. Пожалеть рабочего, бесправного, измученного человека — значит совершить тяжелое преступление. Государь, разве это согласно с божескими законами, милостью которых ты царствуешь? — И легкий озноб от ощущения резкости своих слов пробегал у него по спине. — Не лучше ли умереть, умереть всем нам, трудящимся людям всей России? Пусть живут и наслаждаются капиталисты и чиновники. Вот что стоит перед нами, государь!